Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Вождю, должно быть, дико досаждали просьбы кого-то освободить, помиловать. Неужели его приближенные не понимали, что так надо? Что весь смысл репрессий, всесоюзной зачистки, говоря современным языком, заключается в тотальности? Никаких исключений! Дела есть на всех, скажем, на всех членов политбюро, в любой момент каждый из них может быть арестован. И нелепо задавать вопрос: почему именно он?

Генеральный секретарь исполкома Коминтерна болгарский революционер Георгий Димитров 7 ноября 1937 года записал в дневнике, что на обеде у Ворошилова после праздничной демонстрации Сталин сказал:

– Мы не только уничтожим всех

врагов, но и семьи их уничтожим, весь их род до последнего колена…

Анастас Микоян вспоминал, что без разрешения Сталина нельзя было звонить в НКВД. Приняли решение, запрещающее членам политбюро вмешиваться в работу Наркомата внутренних дел. Имелось в виду, что члены политбюро не смеют ни за кого вступаться. Молотов приказал своим помощникам письма репрессированных не включать в перечень поступивших бумаг. Он не считал нужным кого-то миловать. Ведь массовые репрессии не были для него ошибкой. Это была политика, нужная стране…

Я не могу не процитировать свидетельство, которому очень доверяю.

«Тот день 1937 года считаю переломным в своей жизни. Вечером вместе с женой приехал к близкому товарищу, заведовавшему отделом в «важнеющем» учреждении. А буквально через пять минут пришел гость в петличках вместе с дворником, начался обыск – до утра. Хозяина увезли вместе со стенограммами съездов партии, а нас отпустили домой. Утром я был в ЦК партии с покаянным заявлением: прозевал «врага народа». Там уже был донос: Млечин скрывает связи с разоблаченным врагом народа…»

Это я прочитал в неопубликованных записках моего дедушки. Владимир Михайлович Млечин в восемнадцать лет ушел добровольцем в Красную армию. Воевал на Южном фронте – против Врангеля, там же вступил в партию большевиков. В тридцатые годы он руководил театрально-зрелищной цензурой в Москве. Ни один спектакль, ни одно представление – в театре, цирке, на эстраде – не выходили без его разрешения:

«Я стоял на заметной вышке, где и в хорошую погоду кругом сквозило, знал кое-что «запретное», а догадывался о многом.

Человек боится неведомого. Это и есть страх. Людей, не знающих страха, не существует вовсе. В неведении о своем завтрашнем дне прожил я по крайней мере года полтора, когда на рассвете вновь стали исчезать мои товарищи.

Тогда, в 1937-м, я приходил домой только под утро, предпочитая до поздней ночи оставаться на людях – в редакции «Известий», где сотрудничал в отделе литературы и искусства, или в Клубе мастеров искусств в подвальчике – было такое злачное местечко в подвальчике на Старопименовском. Здесь собирались боги тогдашнего театрального и литературного Олимпа, знаменитые живописцы, прославленные летчики и тщеславные военачальники…

Не могу забыть, как однажды в клубе мы сидели с Хенкиным, Качаловым, Смирновым-Сокольским.

(Для более молодого читателя надо уточнить. Имя народного артиста Василия Ивановича Качалова, выдающегося актера МХАТа, вошло в историю отечественного театрального искусства. Николай Павлович Смирнов-Сокольский, народный артист России, был артистом эстрады и известным собирателем книг. Народный артист России Хенкин играл в театре Сатиры, он был фантастически популярным комиком, каким потом станет Аркадий Райкин. – Авт.)

Подошел официант и шепнул Хенкину который жил в том же доме:

– Выйдите, Владимир Яковлевич, за вами пришли.

Хенкин побледнел и с минуту не мог подняться.

Он выполз, мы переглянулись. Я спросил официанта:

– А кто пришел?

Оказалось, Леночка, подруга актера…

Когда я думаю об этих ночах, память услужливо шепчет слова Некрасова о временах, наступивших после гибели декабристов, когда «свободно рыскал зверь, а человек бродил пугливо». Да, именно пугливо. Это – не страх, это пугливость – свойство душ робких, заячье, оленье свойство. Страх это другое… А под утро я подходил к Печатникову переулку со стороны Колокольникова, смотрел: не ждут ли, и только потом шел домой. И каждый стук в дверь отдавался судорогой в сердце.

В тридцатых годах был у меня приятель, старый чекист в больших чинах. Человек доброжелательный, интересовался театром, в двадцатых годах был даже членом реперткома. Не очень, правда, мне нравилась его жена – красивая женщина. Мне казалось, что ромбы (воинские знаки различия. – Авт.) мужа слишком ее обременяют. Может быть, это только мерещилось – мы ведь всегда более чувствительны к чужим недостаткам.

У четы этой был ребенок, девочка. Я видел ее всего раза два и поразился редкой и трогательной красоте трехлетнего ребенка. Излучала девочка обаяние невыразимое. Бывают такие дети, они покоряют на всю жизнь. И вот – взяли отца. Ну что ж, думал я тогда, значит, провинился. Скоро узнаю: забрали жену и ребенка. И ехали они зимой в товарных вагонах через стылую Сибирь вместе с другими женами и детьми. И матери телами своими обогревали детей.

Этого я не мог ни понять, ни тем более одобрить. Это было за пределами человеческого понимания вообще. Не могли ведь арестовать женщину за ограниченность, за высокомерие? Я был уверен, что к делам мужа она отношения не имела. Он старый коммунист, человек умный, станет ли в сомнительные, а то и заведомо преступные дела вовлекать жену, играть судьбой ребенка? Что-то не так, думал я. Червь сомнения точил меня, а мысль о невинном ребенке угнетала меня. А вскоре стало ясно, что это не единичный факт, а чудовищная система.

Взяли брата жены. Арестовали мужа младшей сестры, замечательного парня, простого белорусского крестьянина, который к началу революции и грамоты толком не знал, а стал героем Гражданской войны, а затем образованным партийным работником. Это был самый мягкий, самый обаятельный человек, которого я знал когда-либо. И сколько их было таких «разоблаченных врагов народа» среди товарищей моих, знакомых и даже подчиненных!

Но ничего не потрясло меня так, как та ноябрьская ночь… Когда арестовали моего товарища, я заглянул в бездну. И, как часто происходит с людьми, пережившими смертельную опасность, я иными глазами посмотрел на происходящее.

И хотя гроза как будто пронеслась мимо меня, все же сам я стал иным.

Я никак не мог вести себя с той непринужденностью, с тем чувством внутренней свободы, с каким вел себя в предшествующие годы, «с младых ногтей своих», как говаривал Горький. Что-то оборвалось во мне».

Самоубийство жены

Сталина запомнили пожилым человеком. Но ведь был же он и молодым, живым и энергичным, любил веселиться. Члены политбюро приезжали к нему на дачу с женами. Молотов и Киров плясали русскую. Ворошилов – гопака. Микоян исполнял лезгинку вместе с женой вождя – Надеждой Аллилуевой.

Поделиться с друзьями: