Сталинские генералы в плену
Шрифт:
Глава восьмая.
СТАЛИНСКИЕ ГЕНЕРАЛЫ В ПЛЕНУ
1
Взятых в плен советских военнослужащих немцы, как правило, делили на две группы: красноармейцев и командиров. И если это не удавалось сделать сразу, то по прибытии командиров в пересыльный лагерь, начиная от среднего звена (младшего лейтенанта), отправляли в офлаги.
Так называемая «селекция» касалась не только евреев и комиссаров, но и командного состава, который немцы старались немедленно отделять от рядовых и младших командиров, как возможных организаторов сопротивления.
Такая задача ставилась в проекте особого распоряжения к директиве № 21 плана «Барбаросса». В ней, в частности, говорилось: «При захвате в плен войсковых подразделений следует немедленно изолировать командиров от рядовых солдат».
Что же касается советских генералов, то, безусловно, их изолировали в первую очередь. Немцы работали с ними до результата… Раненым генералам Красной армии оказывали медицинскую помощь, лечили. Целых и невредимых допрашивали. И все же плен для большинства из них, несмотря на особое положение, не был санаторно-курортным… Советские генералы на собственной шкуре испили полную чашу немецкой неволи, наравне со
В своем письме сестре из плена 10 июня 1943 года генерал-лейтенант М.Ф. Лукин свидетельствует:
«Дорогая Шурочка! Письмо твое с оказией получил 4 июня, посланное тобой по почте я не получил. Ты, конечно, представляешь, сколько радости мне доставило твое письмо; читая его, слезы радости и умиления лились ручьем; ведь мало, что оно от тебя, оно из родных краев! Письмо я выучил наизусть. Я очень рад, что ты и твое семейство живы…
Очень и очень жаль, что тебе не удалось получить ответа от моей мамуси. Где она теперь и как живет с моей дочуркой и старушкой Маней. 13 июня исполнится 2 года, как я покинул их. Ведь Юлечке в ноябре исполнится 16 лет — оставил ее девочкой, а теперь взрослая девушка. Мысль о них причиняет мне острую боль, относительно их жизни строю всевозможные картины, одна другой ужаснее и больше всего страшусь мысли, как бы они не попали туда, где большая Шура, или в другое подобное место. От одной этой мысли сердце останавливается, кровь леденеет и разум мутится. Ведь, кроме Родины и моего народа, это самые близкие и родные мне существа. Дорого бы я заплатил, чтобы знать, что они живы и здоровы и вспоминают своего несчастного калеку папусю. Немцы написали в газетах, что ген.-лейт. Лукин, командующий 19 ар., взят в плен, но не написали, в каком состоянии. Обрадовались, что взяли мой труп! А раз в газетах написали, значит знают и наши, и это может послужить основанием для репрессии моей семьи. Родная Шурочка, я ведь чист перед своей Родиной и своим народом, я дрался до последней возможности, и в плен не сдался, а меня взяли еле живого. Моя мамуся не поверит, чтобы я цел и невредим, мог сдаться в плен врагу, как это сделали многие генералы, она знает, как я честен в этом. Шурочка, ты знаешь, какой патриоткой оказалась моя мамуся. Я искренне ею горжусь. Выходя из первого Смоленского окружения, 2 августа 41 г. при переправе через р. Днепр, я получил перелом кости в ступне левой ноги, и целых 7 недель не мог встать на ногу. Мне никто не предложил эвакуироваться, хотя Тимошенко и Булганин были у меня и видели, в каком состоянии я нахожусь. Самому просить было как-то стыдно, и поле боя я не оставил, хотя и имел все основания на поездку в тыл. Написал мамусе, и вот ее ответ: “Родной мой папочка, если есть возможность остаться на фронте, как бы мне ни хотелось тебя видеть, оставайся. Я знаю, как нужны такие командиры, как ты; с презрением смотрю на людей, которые из личного благополучия устраиваются в тылу”. Вот какая моя мамуся! А как она была рада, как она гордилась мною, когда узнала, что я один из первых командующих армией был награжден орденом (это 4-м по счету). Моя армия не была разбита, пр-к нигде не прорвал фронта моей армии. Моя армия была окружена под Вязьмой по вине моих соседей и, больше всего, по вине моего старшего н-ка, который неправильно меня информировал о положении на фронте и вовремя не дал мне приказа отступить. У меня не осталось ни одного снаряда, не было горючего в машинах, с одними пулеметами и винтовками пытались прорваться. Я и к-ры моего штаба все время находились в цепи вместе с красноармейцами. Я с группой мог уйти, как это удалось сделать некоторым частям моей армии, но я не мог бросить на произвол, без командования большую часть армии. Мне были дороги интересы общего дела и моей армии, а не личная жизнь. Когда прорваться не удалось, я, взорвав всю артиллерию и уничтожив все машины, решил выходить из окружения небольшими группами.
Родная Шурочка, каждый взрыв орудия и пламя горящих машин больно отзывались в моем сердце! Но я был горд сознанием, что ничего в целости врагу не оставлю. Блуждая по лесам, в поисках выхода, 12 октября я был ранен в правую руку пулей. Рана пустяшная, на первый взгляд, кость не задета, но перебиты два нерва. Окружающие меня к(оманди)ры штаба в панике разбежались, оставив меня, истекающего кровью, одного. Бинта при нас не оказалось. Кровь лилась ручьем, остановить ее не могу, а шагах в 200 приближаются немцы. Первая мысль — бежать. Встал, сделал несколько шагов — упал из-за слабости (много потерял крови, от большой ходьбы левая нога болеть начала, еще не зажила как следует, несколько суток подряд не спал совершенно и в последние дни ничего не ел). Мелькает мысль: плен, но от нее прихожу в ужас. С быстротой молнии работает мозг. Перед глазами вереницей проходят мои родные и дорогие: мамуся, старушка мать, которую я много раз как сын обижал, дочурка Юлечка и все, все. Тяжело. В глазах муть. Хочется пить и уснуть. Боль ноющая, глухая. Стрельба, все усиливаясь, приближается. Совсем почти рядом рвутся снаряды, над головой беспрерывно свищут пули. Стараясь преодолеть слабость, боюсь, как бы не заснуть. Мозг продолжает усиленно работать. Пытаюсь достать левой рукой револьвер из кобуры, думаю, живой не сдамся, последнюю пулю себе. Все попытки вынуть револьвер не удаются. Правая рука повисла, как плеть. Вдруг из кустов подошли две девушки санитарки, но у них не оказалось бинтов — все израсходовали. Наскоро сняли шинель, разрезали рукав кителя, оторвали от моей рубашки тряпку и перевязали. Взяли меня под руки и повели. Надо было уходить, немцы приближались. Сделал шагов 20–30, идти не могу. Положили меня на походную палатку и волоком потащили по земле. Спустились в овраг с кустарником, из ручейка напоили меня водой. Напившись, почувствовал прилив сил, пошли. Не прошли и 5 шагов, как я снова был ранен осколками снаряда: в правую ногу, выше колена, и в икру. Я упал. К счастью девушки остались невредимыми. Дальше идти не могу, прошу их достать мне револьвер, чтобы покончить расчеты с жизнью, но, оказалось, что мы револьвер оставили в суматохе на том месте, где они меня перевязывали. Немцы опять близко, в кустах слышна их гортанная речь. Прошу, умоляю, приказываю им оставить меня, а самим спасаться. Но милые, родные русские девушки, совсем еще девочки, и слышать не хотели, даже обиделись: “За кого вы нас считаете!» Не бросили они своего истекающего кровью генерала, не уподобились горе-шкурникам, командирам моего штаба, а с нечеловеческими усилиями понесли меня. Подошел ген. Андреев. Встретился со своими, у которых оказались продукты, поел. Часа три уснул. Снова стрельба, и снова уходили. Бродили еще 2 суток. Ходить дальше нет сил. Чувствую, что становлюсь обузой окружающим. Мысль о самоубийстве не покидает меня, думаю, рано или поздно придется это сделать. На сердце тяжело. В одном небольшом лесу встретили нач(альник). О(собого). О(тдела) 24 армии Можина (мамуся его знает по Новосибирску), он тяжело ранен, ходить не может, лежал в землянке уже дней 5, сказал, что он послал верного человека через фронт к своим, чтобы прислали за ним самолет, уговаривает и меня остаться с ним. Мелькнул луч надежды на спасение. Поели. Начали засыпать. Снова стрельба. 3 генерала, которые были со мной, выбежали посмотреть. Прошло минут 5 — не возвращаются, а стрельба уже совсем близко. Я решил уходить.
Только я вышел из землянки с большим трудом, как шагах в 50 показались немцы. Выстрел, и я снова ранен в колено и опять в правую ногу разрывной пулей. Упал. Мой сапог быстро наполнился кровью. Чувствую, начинаю терять сознание. Силы оставляют меня. Прошу находившихся кр-цев пристрелить меня, пока не подошли немцы, говорю им, что я все равно больше не жилец, и что этим они избавят меня от позора быть в плену. Никто не решился. Проходят не минуты, а какие-нибудь секунды и за эти секунды успел просмотреть почти всю прошлую жизнь. Мамусю, маму, Юлечку, Маню видел в этот момент, как живых, склонившихся надо мной. И стало так мне легко на сердце, боли не чувствую. Помню еще, как подошли немцы и начали шарить по карманам. Потерял сознание. Пришел в себя на вторые сутки. Не понимаю, где нахожусь. Боли нет, еще действовал наркоз. Входит врач, открывает одеяло. Вижу, нет правой ноги. Все стало ясно: я в плену в немецком лазарете. Мозг начинает работать лихорадочно: плен, нет ноги, правая рука перебита, моя армия погибла. Позор! Сильные душевные муки. Жить не хочется. Наконец появляются физические боли, ужасные боли. Температура свыше сорока. Не сплю несколько суток. Наяву галлюцинирую. Переезд в г. Вязьму, из Вязьмы в Смоленск на грузовой 5-тонной машине 200 км дорога ужасная. В машине не только трясет, а подбрасывает. Боли нестерпимые. Хочу одного: или потерять сознание, или умереть, лишь бы не чувствовать боли. 3 ноября, я в Смоленске, в русском госпитале для пленных. Мороз 30 градусов. Госпиталь не отапливается, оборудован примитивно, переполнен до отказа, больные валяются кучами везде, даже все коридоры заняты, а раненые все прибывают тысячами, медикаментов острый недостаток, уход очень плохой, хотя медперсонал весь русский из военплен., питаемся супом из неочищенной картошки без мяса и жиров и вареной рожью, смертность доходит до 150 чел. в день. Боли ужасные, хочется кушать. Забыл, когда спал, снотворных, медикаментов нет. Отношение кр-цев и некоторых командиров явно враждебное к “старшим начальникам”. Говорят, продали их. Политработников и евреев выдают немцам, а с ними расправа короткая. Обидно! К физической боли присоединяется нравственная боль, а эта в тысячу раз хуже физической. Приходит комиссия международ. Кр. Креста, шведы и швейцарцы, осталась довольна. На наш вопрос, почему так плохо обращаются с ранеными, отвечают: “Ваше правительство отказалось подписать конвенцию о пленных, немцы делают все, что в их силах и возможностях, вас — очень много”. Спасибо и на этом.3 декабря. Положение мое почти безнадежное. Жду смерти, а умирать назло теперь не хочется, хочу жить, правда, жалею, что не был убит на поле боя, а теперь хочу жить. Приходят немецкие врачи и переводят меня в немецкий госпиталь. В комнате нас два генерала. Чистая постель, тепло, кормят хорошо, хорошо это — по-немецки, а по-нашему — сносно, хорошо как для пленного уход и лечение. К нам никого не допускают, тайком приходят немецкие раненые солдаты, приносят сигареты, конфеты. Сестра сварливая ведьма даже для своих раненых, а ухаживает хорошо. Рана начинает заживать. Наши часто бомбят Смоленск.
3 февраля 42 г. переезд в Германию. Мороз 30–40 градусов. Товарные вагоны. Лагерь для пленных, госпиталь русский. Хлеб из бураков с примесью древесных опилок и какой-то части муки, брюква, макароны, овсянка, нечищеная картошка, дают немного маргарина и две ложки сахару в неделю. Жить можно, чтобы не умереть. Большинство больных опухшие и до последней степени истощенные, настоящие скелеты. Тиф. Смертность ужасающая. Рядом с нами лазарет и лагерь: отделенные от русских проволокой английские, французские и сербские. Там другой мир. Их кормят несравненно лучше, обращаются с ними хорошо. Их правительства и междун. Кр. Крест присылают им посылки: всевозможные консервы, бисквиты, какао, кофе, шоколад, табак, обмундирование, и получают из дома, и пишут родным письма. Большинство из них никогда дома так не кушали, как едят в плену. Никто из них от голода и побоев не умер. Все они ненавидят и ругают немцев, ждут, чтобы русские пришли и их освободили, но у себя советской власти не хотят. Сами не воевали как следует и не воюют теперь, а хотят, чтобы русские за них кровь проливали. Сволочи! Ненавижу их, в особенности англичан и французов! Сербы не прочь иметь у себя и советскую власть.
22 апр. 42 г. французский врач делал операцию руки (русск. врач отказался — неопытный, выпуска 40 г.). Прошло 14 месяцев со времени операции, а рука в таком же положении, как и была после ранения. Я ею не могу писать, ни ложку взять, папиросу держать не могу, застегнуться тоже не могу. Значит, операция прошла неудачно. Немцы лечить не хотят. После полутора лет беспрерывного лежания начал ходить на костылях. Очень неудобно: нет правой ноги и не работает правая рука. Метров 500 могу пройти и то ощущаю огромную радость: я хожу! Рана на ноге зажила, были осложнения: выходили осколки от снаряда, осталось два маленьких осколка. С 4 июня я в лагере пленных. Волосы на голове большую часть седые. (Я с конца 39 г. ношу прическу, ты меня с ней не видала.) Уже 5 мес. как ношу усы, говорят, очень приличные, буденовские. Бороду не отпускаю, вся седая. Вот и все про свою жизнь, конспективно, конечно…»
14 июля 1942 года генерал-лейтенанта А.А. Власова доставили на станцию Сиверская в штаб 18-й армии, где он и был допрошен. Согласно Женевской конвенции Андрей Андреевич был обязан сообщить только свое имя, воинское звание и наименование воинской части, которой командовал. Все остальные сведения сообщать он не был обязан. Однако про какие-либо конвенции малообразованный генерал ничего не знал, а потому рассказал немцам абсолютно все. При этом старался зарекомендовать себя как можно более сговорчивым, угодливым и полезным. Что и подтверждает протокол его допроса.
Потом был Винницкий лагерь, где Власов скрашивал свое пребывание в этом лагере «преферансом, приемами высоких гостей, задушевными беседами и водкой».
«Об этом его периоде жизни рассказал на следствии бежавший из гитлеровского плена батальонный комиссар Иосиф Яковлевич Кернес — постоянный партнер генерала по преферансу, — пишет Павел Александрович Пальчиков. — В течение месяца они были вместе и почти каждый день расписывали “пульку”.
Судя по материалам уголовного дела Кернеса, Власов не хотел признавать себя побежденным. Утверждал, что 2-я ударная армия высшим советским командованием была отдана на растерзание фашистам…
По словам Кернеса, в лагере Власов держался с достоинством, к немцам обращался без подобострастия: знал себе цену. Любил беседовать в обществе из пяти — восьми человек о своей службе в Красной армии, о командировке в Китай, которая якобы спасла его от репрессий 1937–1939 годов. Отмечал, что не обижен в смысле своей карьеры, ибо очень быстро из командира дивизии и корпуса стал командующим армией и заместителем командующего фронтом, что путь от рядового бойца до командира соединения прошел последовательно, не перепрыгивая через ступень.
В своих беседах Власов пытался найти хоть какие-либо оправдательные мотивы предательства. Все чаще заговаривал о том, что за многие годы службы в армии сумел накопить лишь несколько штанов да мундиров, приобрести самую посредственную домашнюю обстановку, в то время как соответствующие его рангу германские генералы имеют собственные виллы и крупные вклады в банках.
Однажды кто-то ему возразил, что “виллы” и старость себе и потомкам обеспечили многие из высшего генералитета — Ворошилов, Буденный, Кулик, Берия… В очень неплохих условиях до репрессий жили Тухачевский, Егоров, Дыбенко, Корк, Якир…