Стальное зеркало
Шрифт:
— Большей частью верно… Если Его Величество не обращал на них внимание сам.
— А если обращал, то едва ли распространял свой гнев и на всех членов семьи, а тем более вассалов прогневившего его полковника, не так ли? — Да начинайте же думать, господин коннетабль…
— Господин герцог… верно ли я понимаю то, что вы мне пытаетесь сказать?
У коннетабля очень выразительное лицо. И очень настоящее. Что много интереснее — такое же выразительное и настоящее лицо у его сына. Если вскоре выяснится, что второй шпион все-таки Марио, я уже не буду удивлен. По сравнению с вот этой вот переменой в Жане де ла Валле любое второе, третье и пятое дно, которое можно обнаружить в младшем Орсини — ерунда. Поняли, оба. И сын,
Хорошо, что оба они — так. Это очень щедро. Щедрость не случайная, обдуманная. Удобная. Раньше казалось, что они, особенно младший — как сеть. Крупноячеистая. Слишком многое проваливается в никуда. А они все-таки настоящие, плотные. И отец, и сын.
— Господин герцог, — хозяин потирает подбородок тыльной стороной руки. — Вы, наверное, не знаете, что к тому моменту, когда полковника Валуа-Ангулема вызвали в столицу, франконские вильгельмиане… можно сказать, записали его в кровные враги. И устроили соответственную охоту. Впрочем, Его Светлость, конечно, предпочел бы продолжать эту увлекательную вражду. И по характеру своему, и по изложенной вами причине. Надо сказать, что я об этой причине слышу впервые. От вас. Его Светлость герцог Ангулемский не снизошел до того, чтобы ее изложить. Я же не хотел, чтобы франконцы добились своего — а они добились бы. Им помогали по мере сил. С нашей стороны. Это только одна причина. Но знай я, как на это все смотрит полковник Северной армии — я позволил бы ему решать самому. Невзирая на то, до какой степени этот полковник был мне нужен. Живым, целым и служащим Аурелии…
«Да, — говорит Гай, — а объяснить положение вещей своему предполагаемому преемнику — это невозможно, неприлично и немыслимо. Я тебе жаловался на наши порядки? Считай, что перестал»
«Хотел бы я знать, как это можно, — соглашается Чезаре, — одновременно и доверять человеку настолько, чтобы быть готовым оставить на него все, и не доверять ему достаточно, чтобы просто поговорить с ним.»
— Я не думаю, что Его Светлость хоть на минуту предполагал, что вы не понимаете, в какое положение его поставили. Из самых лучших, как он выразился, побуждений.
— Знаете, господин герцог, — пожимает плечами коннетабль, — а будь он на тот момент нужен мне чуть больше, я бы поставил его в это положение вполне понимая, что делаю. Из побуждений, которые трудно счесть лучшими для меня или для него. — Хозяин почему-то переводит взгляд на Мигеля. — Вы понимаете, о чем я?
— Да. — Он бы так и сделал, ни мгновения не раздумывая. Это видно. Он бы что угодно сделал для благополучия своей страны, и, особо, своей армии. Нимало не сожалея, не печалясь — де ла Валле этого просто не умеет. Вот радоваться, что обошлось без крайних мер — умеет, и радуется. — И в этой ситуации вас бы вполне поняли.
— Для маршала так уж важно, что среди моих намерений были и благие? — Кажется, удивление в голосе настоящее.
— Нет, только что там не было соразмерных соображений дела.
Коннетабль еще раз пожимает плечами. Он все еще улыбается — но если улыбка может менять оттенки, то сейчас происходит именно это. Чудесная метаморфоза, еще одна.
Очень высокий, очень широкий в плечах — заслоняет спинку могучего кресла, — человек, сидящий у самого окна, добр и добродушен. По-настоящему. Злость, гнев, мстительность ему чужды начисто. Принудь его пройти одно поприще, он и второе пройдет, лишь самую малость бравируя своей доброжелательностью. Добродетели терпения и кротости знакомы Пьеру де ла Валле так же близко, как почтенная супруга и мать его наследника. А вот о жалости он знает, как о единороге со своего герба, выделит ее и спросонок, на любой картинке — но не встречался, как и с единорогом, не прикасался, даже ржания не слышал ни разу.
— Господин герцог… Мы нередко спотыкаемся с господином маршалом на том, что
он очень любит все расписывать на двадцать шагов вперед, а я предпочитаю импровизировать. Но лучшая импровизация на девять десятых готовится загодя, иногда буквально за годы. Я очень долго делал все, чтобы на престоле оказался Его Величество Людовик, ныне здравствующий. Но идеальных заговоров не бывает. Всегда может что-то случиться. Мелочь, оговорка, озарение, предчувствие. А на тот случай, если мы с принцем все-таки проиграли бы, мне нужен был преемник. Заранее. За годы. Преемник — и противовес. Принц Луи оказался змеей на груди, а генерал Валуа-Ангулем — принц Клод — надежда и опора трона. И человек, на которого можно оставить армию. Действительно можно. Совершенно несоразмерные соображения с точки зрения молодого человека, который, какая беда, отвечал за свой дом. Видимо, один он во всей стране! — Настоящий сарказм. Четкий, не спутаю даже я. Интересно, многие ли в Аурелии слышали сарказм господина коннетабля?— Я гость. Я уважаю аурелианские обычаи. Но мне иногда, — это преувеличение, правильным словом будет «всегда», — кажется, что здесь не говорят друг с другом о самых важных вещах.
Жан следит за разговором, как за поединком. Напряженное, оживленное лицо. Вот так он становится красивым по-настоящему. Пропадает блаженная невинность херувима с фрески. Хорошо отец подобрал ему маску — достаточно просто расслабить челюсти, развести подальше брови, и мало кто усомнится, что перед ним обыкновенный молодой болван, из которого еще нескоро выйдет нечто путное. Если вообще выйдет.
— Возможно, — задумчиво говорит коннетабль, — мы так и остались варварами. Прямая речь недостойна вождя. Это уже в крови. У нас, в Толедо, в Арелате… А, может быть, все дело в страхе. То, что говоришь вслух, могут не понять. Не захотеть понять. Не услышать. Услышать и использовать против вас. Когда берешь человека как шахматную фигуру и двигаешь по своей воле — это куда проще… но мне кажется, что вы несколько лукавите. Вы ведь хорошо играете в шахматы. И здесь, и дома. И не только на доске.
— Я только начинаю играть в шахматы… Но, господин коннетабль, как вы могли понять, я не вижу смысла делать это с союзниками, — это и предложение, и угроза. Не поймет — его воля.
— Тогда вы рано или поздно, и скорее рано, чем поздно, увидите, как бывшие союзники обращаются с вашими прямотой, откровенностью и доверием.
— Значит, им будет о чем пожалеть, господин коннетабль.
— Позвольте дать вам совет, — усмехается хозяин. — Испытывайте откровенностью только тех, кого не жаль убивать, а к остальным будьте более добры. Я не знаю более надежного способа сломать, соблазнить и подтолкнуть к предательству. Это слишком тяжкая ноша, господин герцог. Немногим по плечу.
— Благодарю вас за совет. Но те, о ком вы говорите — не годятся в союзники. И мы все смертны. — Не говорите глупостей, господин коннетабль. Существо этого разговора останется в четырех стенах, если вы не захотите, чтобы я поделился им с еще одним человеком.
— Знаете, отец, а я больше согласен с господином герцогом, чем с вами. — Жан. Забавно, даже голос другой. Плотный, осязаемый, без прежних пустот и зазоров. — Если не думать, что все вокруг обязаны хранить верность и ценить доверие, если не ждать этого… а ждать глупо и наивно, то получается очень хороший способ понять, кто друг, а кто фигура на доске.
Опять опередил отца. Менее зашорен? Более решителен? Или как днем во дворе — готов рисковать собой, чтобы отец мог спокойно выбрать выигрышную стратегию? Но он понял, что сейчас я отдаю то, что могу позволить себе потерять, в обмен на знание: стоит ли приобретать этих двоих.
— Способ, конечно, — отвечает Мигель. — Только суть сказанного нужно тщательно обдумывать. Чтобы испытание не превратилось в самоубийство.
— Или ненужное убийство, как верно заметил господин коннетабль.