Стань за черту
Шрифт:
Поэтому стоило ему увидеть наконец Клавдию, вдохнуть ее тепла и света, он с особой, можно сказать, остервенелой злобой сетовал на судьбу за то, что она уготовила ему счастье под собственной крышей, а послала разыскивать это счастье в тридевятом царстве. Да и сейчас, когда Михей вроде бы и перехитрил долю, он должен был взять еще свое кровное не иначе, как переступив через самого себя: у собственных детей выпрашивать.
Михей без обессиливающего его негодования не мог представить себе, как придут они и вот здесь, за этой самой дверью, станут судить его, Михея Коноплева, родного отца. И хотя чуял он, волчьим чутьем своим чуял, что неспроста Клавдия собирает их именно здесь, в родном
– ей прощал, им - нет...
А за дверью входили и выходили: кто-то прибегал за квашней, кто-то долго и нудно объяснял, зачем человеку и его имуществу необходимо страховаться; по радио передавали о новых происках империалистов в Дамаске; принесли газету, и Клавдия, разворачивая, шуршала ею. Все это отмечалось памятью, но не задерживалось в ней. Состояние, суть Михея можно было сейчас обозначить одним словом: когда? И уже как продолжение: когда придут?
Вот снова хлопнула дверь на веранде, и сразу же горницу заполнил голос, не по-женски басовитый, но со старческими придыханиями:
– Иду, иду, - дай, думаю, зайду... Здорово живешь, подружка.
– Садись уж. Тоже мне: "Иду, иду!.." Знаешь ведь где, сама и наливай.
– Всё, Клавдюха, на лже стоит. Что ж мне, так вот и ввалиться без предлогу? Во всем, душа моя, итикет нужон, обхождение. Мне не жалко, а хозяину лестно: не без дела гость, с визитом... Хороша!.. И на чем ты ее только ставишь, Клавушка? Не иначе, как на Божьем слове...
С предельным напряжением памяти вслушивался Михей в этот до дрожи в скулах знакомый, только как бы пропущенный сквозь испорченную мембрану голос и все никак не мог вспомнить, где и когда он слышал его. А разговор за дверью уже переходил в доверительный шепот:
– Что сказать-то?
– Сказки, мол, зовет - и все. Дело есть.
– Хитришь, Клавка. Только мне что, так и так по дороге... Полька, ясно, дома... Только где мне твоего шкоду искать? Его ведь, жеребца, у какой ночь застанет... Мал-мал городок, а лахудр - хоть на вывоз...
– Постыдилась бы, Мань!
– Это тебя-то! Что ты, поп или лектор? Налью на дорожку...
Михея бросило в жар. Маня! Манька с Патрульной! Первая мужская ночь его, первая, но не последняя, а сколько было бы их, если не увела бы его в свое ровное и робкое спокойствие Клавдия, один Бог знает. Он вдруг явственно представил себе полупьяную старуху с пропитым басом, ее грузную, неопрятную плоть в засаленном платье и в войлочных тапочках на босу ногу. Господи, да что общего могла иметь она с той разбитной девахой в веселом сарафане цвета морской травы, которая, казалось, не сама шла, а радостное озорство несло ее из рук в руки, пока не притихла она в одних - Михея!
Пожалуй, лишь в эту минуту его пронизало и заполнило всего, до холодного покалывания в кончиках пальцев, ощущение собственной, уже определившейся, старости. Михей скрипнул зубами и позвал:
– Мать, нацеди!
IV
По вялому и печальному виду Андрея Клавдия наметанным глазом определила, что он с тяжкого и затяжного похмелья. Соответственно с этим она и приняла сына:
– К матери некогда зайти, а пересчитывать пивные времени вдоволь?
Он не ответил, прошел к столу, сел, потер виски ладонями и только после этого отрывисто спросил:
– Звала?
– Откуда узнал?
– Ведьму встретил.
– Звала.
– Зачем?
– Поглядеть захотела.
– Брось, мать, и без твоих шуток тошно. Налей мне самую малость, а то плохой я тебе собеседник. Знаю ведь, без дела не позовешь.
Наверное, только сейчас она по-настоящему в нем разглядела молодого Михея: то же худое и ломкое, словно вырезанное из
темной жести, лицо с глубоко посаженными под крутые надбровья глазами, те же беспокойные руки, цепко перебирающие предмет за предметом, та же манера время от времени потирать подбородок. И тепло беспричинной благодарности к своему первенцу заставило ее отвернуться, чтобы не заплакать, глядя на него:– Подожди, закусить подам.
– Труженики нашей текстильной промышленности, мать, ежедневно выпускают для нашего брата миллионы метров закуса любых расцветок. Твое... Фу, мерзость!
– Вот и не надо, не пей.
– Я не ее, - он сразу же заметно оживился, - я себя ругаю. Эка я, действительно, образина, подобную божественность и залпом. Ее надо по глоточку, по капельке, как нектар. С чуткостью, так сказать, с признательностью.
– Он умоляюще протянул рюмку матери.
– Ма! Сотвори, а?
Клавдия налила.
– Как ты живешь, Андрейка, о чем ты думаешь? Ведь так и до беды недолго.
– Живу между небом и землей, ни о чем не думаю, не болею... Ма, не пожалей еще одну, а?
– Отгулял ведь свое, пора остепениться. Жить-то когда?
– А зачем, - на какое-то мгновение подвижные, с хмельной поволокой глаза его погасли, а с уголков тонких губ соскользнула озорная насмешливость, жить? А?
– Но тень мелькнула и тут же исчезла, уступая место его обычной дурашливости.
– А в общем, ма, живу я полнокровной жизнью не совсем молодого районного газетчика. Утром опохмеляюсь - и за авторучку. До обеда поскриплю и снова в "Голубой Дунай". Темпы, темпы, мать... Спешу!.. Стишки вот опять накропал к уборочной... Хочешь, выдам? Классные, должен тебе сказать, стишки получились. Редактор пятерку не пожалел, а из него лишний рубль вытянуть - это что-нибудь да значит...
Слушая его, Клавдия силилась уяснить для себя: что с ним? Неужели то, что она почти тридцать лет лепила в одиночку, дало трещину? Когда? Где?
Пил Андрей подолгу, но редко. Грех этот по молодости она считала простительным - кто не пьет, а гульба его - так что ж, мимо такого парня только слепая пройдет. В городе его любили за веселый и покладистый нрав. Уж на что доктор Исаак Борисович строгий в слове человек - и тот, когда говорил о нем, уважительно поднимал палец вверх: "Талант!"
Вставая, Клавдия с обидой сказала:
– Все прячешься за юродством своим, от кого прячешься? Мать я тебе или кто?
Но Андрей вновь ускользнул от нее в слова:
– Нет, ты постой, ма, ты постой.
– Он порылся в карманах, достал сложенную в несколько раз газету, долго и старательно разворачивал и отглаживал ее. Взгляну, - веришь, самого слеза прошибает. Один заголовок десятки стоит: "Хлеб - стране!" Каково, а? Слушай: "Встало солнце над страной, нива золотится. Поднимается стеной тучная пшеница. В гуле, в громе сельский шлях, хлеб везут Отчизне. Молодежь на тракторах едет к новой жизни". Сила! Тьфу!
– Газетный комок отлетел в угол.
– А ты говоришь... Вот так и живу.
– Сумасшедшие глаза его глядели в сторону матери со злой требовательностью.
– Налей, старая, все равно нехорошо.
Клавдия видела сына таким впервые. Какой-то, самой затаенной, частью своего сердца она поняла: просыпается в нем Михей. И вдруг резануло ей, будто раздвинулись после ночи глухие занавески: а ведь и отец вот так, враз, и озверился, как бы невмоготу человеку вдруг стало от чего-то, а отчего - он и сам, верно, толком не знал. И пошла у них тогда не жизнь, а сказка, чем дальше, тем краше: без синяков не ходила...
Веранда запружинила под тяжелой поступью Марьи. Она вошла и сразу как бы загрузила собою всю горницу.