Станция Переделкино: поверх заборов
Шрифт:
Фадеев же от такого сочувствия приходит в ярость — и кричит на Эренбурга особенно высоким, когда во гневе, голосом: хорошо вам, Илья Григорьевич, у вас вся проблема, что инженер (или кто он там у вас?) страдает от любви, а в “Черной металлургии” решались государственные проблемы — и вот не решились из-за того, что автора ввели в заблуждение те же самые люди, что в такое же заблуждение ввели и само государство — известно в чьем лице.
Не понять Илье Григорьевичу со своими влюбленными инженерами (или любимой девушкой главного героя — иностранкой), разрешенными ему в порядке исключения тем самым лицом, кому приносил он пользу в политике как публицист и борец за мир и кого решились
Умный (и ушлый) человек Эренбург, а все равно не понять ему, что действительно (без дураков и притворства) государственный человек Александр Фадеев про мнимость вредителей догадывался изначально (он же не только министром, но и писателем работал). Но все равно силой художественного вымысла (писатель не мог перестать в эту силу верить) рассчитывал принести стране, отождествляемой им как государственным человеком прежде всего с образом ее вождя, не меньшую, а может быть, и большую пользу, чем Эренбург со своей публицистикой.
Кого еще в истории литературы, кроме Байрона, Есенина и Блока, так любили женщины, как Фадеева?
Но Байрон с Есениным и Блоком женщин на металлургию (пусть и черную) не променяли бы.
У раннего Фадеева в “Разгроме” описание груди женщины, данное автором в ощущениях жадно жаждущего ее персонажа, отвлекает от истории партизанских действий — или мне так показалось в юности (взрослым я и Александра Александровича не перечитывал, не только Шолохова).
Откуда нам теперь знать — вымышленной (в чем я очень сомневаюсь) или реально увиденной (лишь увиденной?) была женщина, вожделенная партизанами?
Исследователям Байрона, Есенина и Блока известны бывали иногда (а у Есенина и часто) вошедшие в ткань стихов имена возлюбленных.
А как нам быть с Александром Александровичем?
Я не собираюсь — да и не знаю всего списка — приводить здесь исторические, громкие и просто имена дам, любивших Фадеева или (и) любимых им. Тем более что иные из возлюбленных Фадеева предпочли войти в историю литературы в качестве подруг других писателей — Елена Сергеевна так и останется для всех вдовой Михаила Булгакова и Маргаритой.
Я знаком был с некоторыми из женщин, переживших романы с Александром Александровичем.
Про Клаву Стрельченко — вдову поэта — я уже рассказывал. Про Маргариту Алигер (и про ее дочь от Фадеева Машу) много рассказано и без меня.
Но благодаря Ордынке, где протекала у Ардовых в гостях моя долго не кончавшаяся молодость, я имел честь знать и Марию Сергеевну (Марусей звала ее Анна Ахматова) Петровых — замечательного русского поэта, чья широкая известность наконец-то начинается.
Стихов Мандельштама у нас не издавали до середины семидесятых.
Но все на Ордынке знали, и я узнал, что стихотворение, которое я заучил с голоса Миши Ардова раньше, чем прочел глазами: “Мастерица виноватых взоров, маленьких держательница плеч…” — посвящено Марии Сергеевне влюбленным в нее Осипом Эмильевичем.
Сознаюсь, что мне по моим тогдашним представлениям о жизни (хотелось бы понять, многое ли к сегодняшнему дню изменилось?) показалось диким — как можно любить советского Фадеева, когда тебя любит всемирный Мандельштам?
Сегодня мне семьдесят три, а не семнадцать, как тогда, — и не все, конечно, и не слишком многое, но что-то все же в представлениях
моих о жизни (и о женщинах, главное) изменилось. Марию Сергеевну мне теперь легче понять.Но вот о чем я сейчас опять упрямо думаю, захотев понять, почему же Фадееву и большинству современных ему наших писателей, проживших такую жизнь, какая множеству литературных героев и не снилась, вдруг стало не о чем писать?
Всем ли, однако, было — не о чем?
Или только тем, кто, получив признание, не мог за него в последующем не держаться?
Не совсем уж на кофейной гуще гадаю, пытаясь додумать, как сложилась бы литературная судьба автора “Молодой гвардии” и писательского министра Фадеева, шагни в его прозу женщины (ну хотя бы женщины из писем; том переписки Фадеева стал единственной книгой этого писателя, которую я перечитываю).
Уложенный году в сорок девятом в кремлевскую больницу (или это было уже в санатории “Барвиха”?), Александр Александрович вдруг вспоминает девочку из своей юности, с которой вместе учился, — и ему (фантазия писателя и в малой степени не была исчерпанной) начинает казаться, что сильнее той детской любви у него никогда потом ничего не было — и до сих пор, наверное, нет.
Депутату Верховного Совета СССР ничего не стоит запросить адрес девочки — возможно, он знал ее под девичьей фамилией (тут я опять неожиданным образом возникаю в фадеевском сюжете, поскольку знаком был с взрослым сыном детской любви Фадеева; фамилия сына была Колесников, и разыскиваемая девочка могла быть Колесниковой по мужу), помнил имя, но мог и не знать отчества.
И можно вообразить смятение этой не самой первой молодости школьной учительницы по фамилии Колесникова, когда получает она письмо от знаменитого писателя Александра Фадеева. Способна ли она немедленно связать его в своем сознании с тем мальчиком, от чьего, возможно позабытого, имени пишет ей письмо захворавший министр из кремлевской больницы?
Что может ему ответить она?
Ведь не факт, что она тоже была влюблена в него, тоже считает ту школьную любовь главной в своей жизни?
Она, несомненно, видела в газетах портреты автора “Молодой гвардии”, но узнавала ли на них того самого мальчика?
Судя по более ранним — конца двадцатых — начала тридцатых годов фотографиям, Фадеев красавцем мужчиной становился постепенно, обрел свою ставшую канонической, растиражированную внешность ближе к войне.
Но письма Фадеева по желанию быть в них предельно откровенным превосходят любую “Молодую гвардию”: он хочет быть в них юным, чистым, совсем косвенно имеющим (или не имеющим вообще) отношение к жизни, какую прожил.
Вкратце он рассказывает девочке, ставшей учительницей, и про домашнюю свою жизнь, иронизирует над тем, что жена его, народная артистка, как и всякая жена, может устроить сцену за лишнюю рюмку водки. О том, что количеству лишних рюмок Александр Александрович и обязан тем, что сейчас в кремлевской больнице (или в санатории “Барвиха”), умалчивает.
Как ему казалось, он все рассказал бывшей девочке про свою нынешнюю жизнь — была у Фадеева такая потребность.
Теперь про взрослого сына девочки.
Летом шестьдесят третьего года я проходил университетскую практику в сталинградской молодежной газете (я против возвращения городу советского названия, но ни газету волгоградской называть не хочу, ни город Волгоградом). И уже на второй или третий день моей жизни в этом городе люди из газеты захотели познакомить меня с писателем, бывшим летчиком Левой Колесниковым, намекая, что он приемный сын Фадеева и мне как сыну московского писателя сам бог велел быть с ним знакомым.