Старая проза (1969-1991 гг.)
Шрифт:
И тут грянул оркестр. Взвыл, затянул и повел тему саксофон, зарычал, засвистел электроорган, зарявкали гитары, зазвенели тарелки, забили в грудь, в стены, в пол кожи барабанов, и фоном, неостановимо рассыпаясь металлическим шелестом, пошли работать, охватывая все сеткой своей власти, метелки.
В зале потемнело, свет ушел на эстраду, где в луче красного прожектора, изгибаясь и кланяясь, дул в мундштук сверкающего инструмента длинный седой саксофонист. Играли резкое, мощное, подавляюще-громкое, музыка дрожала в теле, стискивала голову зажигательно-надрывной силой, свет мигал, замелькали тени мужчин, ведущих женщин на площадку.
Сапроненко,
Блондин радостно оглядывал зал, уже пристреливаясь глазами к женщинам, а Сапроненко все не размякал, как всегда с ним бывало от вина, он мрачнел от рюмки к рюмке, чернел, прорастал злобой и голодной жадностью.
Оркестр уже играл другое, и какая-то разукрашенная, с блестящими губами и веками, объявленная в микрофон под хлопки ресторанных знатоков Ирочка качалась в красном луче, вытягивая, закатив глаза, нечто хрипловато-низкое, насчет любви, и встряхивала красными длинными волосами.
Потом заиграли медленное, тягучее и грустное, сипловато и низко, так что задрожала посуда, расплылся, раскинулся над залом голос саксофона.
Вещь была знакомая, слышанная много раз, только слегка обработанная… твердый и глубокий металлический голос, безнадежные его вздохи вдруг стиснули Сапроненко горло, он перестал есть, замер с непрожеванным куском.
Да как же это?!
Как же это, что он тут, один, без Володьки, сидит, обжирается, сосет коньяк — стопка — три двадцать…
Сапроненко засмеялся, глядя, как много еще наставили перед ним разных украшенных петрушечкой-яичком и всяким прочим сельдереем вкуснющих штук.
«Ну, что глядишь?! — безмолвно крикнул он себе. — Или глаза разбежались? Жри! Ткнул клювиком, куда надо, так лопай, падла!»
Но кусок уже не лез в горло, а официантка все подходила с подносами и ставила, ставила вокруг него, и он понимал, что этого уже не съест вовек.
— Попрошу… — он протянул ей пустой графин, — еще…
— Не многовато? — не глядя, спросила она, но, не дожидаясь ответа, подхватила графинчик и пошла наливать.
Блондинчика, что напротив, можно было бы набросать сангиной — красно-рыжий тон, из кирпичного тумана выпяченная губа, носик шишечкой и по бликам — удары мелом, на скуле, да буграх надбровья…
— Вы что… смотрите? — издали бубнящим голосом спросила голова блондина.
— Ничего, — отрубил Сапроненко и безнадежно ковырнул вилкой остывающее на стальном блюде необъятное это мясо. Сухая картошка соломкой, в красном соусе, как в крови, гляделась пряно, грубо и вроде насмешливо.
Вдруг опять оказался коньяк перед глазами, он налил, уже выверяя движения, чтоб ничего не опрокинуть, щеки стянуло.
— Ну, за праздник жизни! — сказал Сапроненко и поднял рюмку — он услышал себя издали, как бы с опозданием.
«На-армально накачались, — мелькнуло в голове. — Тормознуть бы…»
Но он снова налил и выпил коньяк, уже не чувствуя вкуса.
Во рту сделалось сухо, враз перестали убегать стена, эстрада, зеркала. Он выплыл на миг. И снова все завертелось.
Неизвестно откуда появилась женщина за их столиком рядом с блондином — Сапроненко напрочь не помнил, когда привели и усадили ее.
О-о-о… даб-даб-ду!
Даб-даб-ду…
О
дай-дай ду-ду!..кричала в микрофон Ирочка, и ударник часто-часто кланялся над грохочущей, звенящей, искрящейся блестками баррикадкой из больпшх, маленьких и крохотных барабанов.
ГЛАВА ПЯТАЯ
…Он бежал, проваливаясь по колено в ватно-бесплотную землю, вырывался и снова бежал, зная, что нельзя оглянуться, что если обернется, то все, нагонят. Он бежал, чувствуя спиной их раскаленный дых, приоткрытые в беззвучном рычании пасти, они неслись за ним длинными вытянутыми тенями, и тут начался подъем, сердце бешено и больно заметалось в груди, поднялось к горлу, он понял, что этого подъема не взять, и повалился лицом вниз, чтоб втиснуться и уйти в землю — спрятать, спасти от их зубов горло, а они, почуяв победу, налетели, неслышно рыча, он ощутил холод их зубов и успел удивиться, что зубы так холодны, ощутил запах псины и крови. Ближе всех оказался громадный, мускулистый волкодав, и он первым, легко и тягуче оттолкнувшись длинными лапами, прыгнул, медленно нарастая, увеличиваясь и закрывая собой все…
И он закричал, хрипло, разорванным горлом, уже слыша себя наяву, выдираясь из мохнатого клубка овчарок, из черноты сна.
Что-то тупо ударило в висок.
— Кончай орать, гад!..
Сапроненко со стоном разлепил ресницы, и в мозг ударил свет… и чья-то круглая черная тень склонилась к самому его лицу.
— Только пикни мне еще! — повторила тень и добавила несколько тяжелых, темно-матерных слов.
И снова на миг пропал свет, удар в висок, удар в темя, и Сапроненко понял, что его бьют по лицу. Он зарычал, сам не узнавая себя, и, собрав все силы, рванулся вперед, к этой тени, но ему наступили коленом на грудь, и снова мутно-зеленая вспышка расколола мир и повисла, поплыла.
— Атас, менты… — раздалось где-то у лампочки, горевшей пронзительными лучами, и тотчас лязгнули стальные запоры.
Сапроненко услышал шаги и голос. Сразу стало легче дышать.
— Кто кричал? — среди серых, обшарпанных стен стоял милиционер.
«Где это я? — подумал Сапроненко. — Снится, что ли?..»
— Да вот он, гражданин командир, — ткнул пальцем в сторону Сапроненко долговязый малый в обвисшем по плечам малиновом в желтую полоску свитере. — Орет, как рожает, прибрали б куда, спать не дает.
— Чего кричишь? — милиционер шагнул к Сапроненко. — Встать!
Сапроненко с трудом сел на топчане, спустил ноги, встал — и сразу повело в сторону от боли, он коснулся щеки, она была, как чужая, деревянная и распухшая.
— Чего кричал, говорю?! — милиционеру, видимо, давно стукнула сорок пять, но он все еще ходил в сержантах.
— Что вы?.. — Сапроненко качнулся, сделав шаг вперед, и вокруг загалдели и заржали.
Он различил среди прочих голос той тени, что била его.
— Фамилия?! — крикнул милиционер.
Сапроненко сказал, вышло — «Фапвовенко».
— Студент, что ли? О-очень хорошо, о-очень красиво! — Ну, ничего, отсидишь пятнадцать суток, может, меньше жрать водки будешь, наука тоже хорошая.
Шестеро мужиков и парней, сидевших и валявшихся иа привинченных к полу лежаках, снова заржали.
Сапроненко поглядел на них: публика собралась веселая: почти все с расквашенными носами, распухшими скулами, с черно-лиловыми фингалами вместо глаз.
«Милиция, — понял он. — Ну вот. Приехали».