Старинные рассказы. Собрание сочинений. Том 2
Шрифт:
Дни бегут, и непрестанная скачка по улицам Москвы немножко утомляет. «С приезду вставал я очень рано, а теперь час от часу позже. Купленный у волшебника (у книгопродавца) план города Москвы занимал меня. Прежние приезды, помнится мне, я устали не знал колесить по улицам и переулкам Москвы. Теперь что-то я равнодушен к етому удовольствию и желаю очень мая месяца, чтобы свидеться и не расставаться с моею голубушкою». Но это только лирика, а на деле в «Московском журнале» продолжают мелькать имена и названия улиц. Нужно повидаться со всеми и испытать приятность новых знакомств. Как не заехать в университет, с которым соединено столько воспоминаний? Удачно попал на конец философской лекции профессора Шадена, с которым после лекции не мог наговориться. Тут же побывал и у недавнего знакомого профессора Гейма. [154] В дружеском доме наиприятнейшая встреча: Николай Михайлович Карамзин,
154
Иван Андреевич (Иоганн Христиан Андреас) Гейм(1759–1821), преподавал в Московском университете с 1781 г., в 1808–1819 гг. его ректор; писатель, издатель, масон.
И еще увлечение: книжные лавки. Их немного, и самая знакомая — на Ильинской, старого Редигера. «Худая привычка!» И хотя Катинька позволила мотать, но очень уж разорительны эти визиты к волшебникам-книгопродавцам! Учтивство и тщеславие заставляет всегда что-нибудь купить! «Сия неисцелимая привязанность к книжным лавкам не подает выгодного мнения о благоразумии моем. Но я радуюсь, что Судия мой наперед подкуплен и простит мне мои ребячества». В первый визит подхватил роман Фелдингов «Том Жонес», во второй визит не удержался, потратился на «Жизнь Карла Великого». Зато сколько удовольствия — даже не хочется скакать по Москве. «Любезный мой Том Жонес не пустил меня из дому весь вечер. Чтение его столь привлекательно, что я с трудом могу с ним расстаться». А на Петровке оказался новый книжный магазин. Кстати — чтение «Тома Жонеса» кончилось — необходимо надобно иметь аглинский роман. «Жребий пал на „Сесилию“. Но глаза мои было расступились, увидел великолепное издание аглинских стихотворцев. Благоразумие стояло возле и щуняло сорокалетнего мальчика. Ему надобно было поспешить домой, чтобы дописать письма свои». Да разве удержишься!
22 апреля. Середа. Надобно признаться, что чтение «Сесилии» служит мне иногда вместо упражнений, и всегда новая глава заманивает дальше, между тем как время, не останавливаяся, продолжает свое путешествие. Кроме того, напало на меня дурачество не сочинять стихи, а переписывать их с памяти, потому что я оставил портфель свой в Петербурге, а взял с собою Музу. Итак, Муза неотменно требует, чтоб я старое вранье клал на новую бумагу.
А когда в университетской лавке увидал случайно на полке книжку собственных стихов, изданную двадцать три года назад, — «можно ли было удержаться и не сделать приятное себе и книгопродавцу?»
Торжества коронации идут своим порядком — о них Михаил Никитич после лично расскажет Катиньке, а пока лишь вскользь отмечает их в «Московском журнале». Он и правда несколько утомлен московским сидением, — но уехать нельзя. По плохим от распутицы дорогам почта приходит неаккуратно. «Мало охоты знакомиться и рыскать: очень много возвратиться домой, на свою родимую сторонушку, где столько привязанностей, столько истинного щастья. Однако время идет, и мой извощик напоминает мне, что месяц прошел. Надобно развертывать пакетец Катинькин и платить наличными деньгами мои бесполезные странствия. Надобно еще за собой оставить коня и колесницу, покуда приятное позволение окончит здешнее мое пребывание». Меньше по гостям, чаще в книжных лавках, где удается иногда, не покупая, прочитать немецкую или английскую небольшую книжечку, или в университетскую типографскую контору, единственное место, где можно почитать газеты. Заново прочитаны «Том Жонес» и «Сесилия». Был у Спаса на Бору. Посетил Ризничью патриархов. Осмотрел собрание греческих и русских манускриптов. Есть и обязательные посещения: «В понедельник бал, во вторник опера, в середу в клобе, в четверг опять опера, в пятницу гулянье в саду и будто в субботу прощальный куртаг, а в воскресенье отъезд. Бог знает, правда ли». В опере давали «Молинару», а пятничное гулянье пришлось на 1 мая. «Чтобы описать ясность погоды, красоту местоположения, свежесть зелени, надобно быть живописцем. Вот для чего я не предпринимаю етого трудного дела. Людей видимо и невидимо. Великий порядок в етом следствии карет одна за другой, которые въезжают в остров и проезжают далеко в прелестную рощу, оборачиваются и в близком расстоянии возвращаются другой дорогой, так что из карет видят друг друга. Я только однажды проехал и не ослепил моим екипажем московских жителей».
Уже кое-кто достал себе подорожную. Но Михаилу Никитичу торопиться нельзя: надобно подождать отъезда государева
и великих князей — его воспитанников. Катинька может быть уверена, что, ежели б он имел крылья, он бы к ней полетел.Тем временем — прощальные визиты: и к Николе Явленному, и под Донской монастырь, и в Сыромятники к Хераскову, и к Карамзину, и к Ехалову мосту к Фритингофше, и к тетеньке Федосье Алексеевне, и к Голицыной на Старую Конюшенную, в университет, и к Редигеру, и ко всем старым приятелям и новым знакомым: к Вульфу, к Небольсину, к Урусовой, к Рахмановым, к зятю Христины Матвеевны, к Львову, и к Алексею Миничу, и к Василию Васильевичу — совсем замоталась карета четверней.
«Московский журнал», продолжение последнее, или заключение. «Я желаю, чтобы ету часть моей жизни прочли мы вместе с Катинькой, или, ежели етого не можно за умедлени-ем подорожной, чтобы Герой замешкался очень недолго за Романом и вместо удивления подвигам его нашел любовь, щастье, дружбу и прощение несияющей судьбе его».
День последний. «Майя 4. Сегодня желаемый понедельник. Мне надобно проскакать всю Москву, чтоб проститься с теми, к которым я ездил. Семена пошлю дожидаться подорожной, обедаю у хозяина, и ежели столько щастлив буду, что получу подорожную, тотчас в кибитку и скачу без памяти в Петербург, пересказывать сам бесполезное мое путешествие в первопрестольный град Москву».
Очень спешным почерком эти слова уписаны в конце листка почтовой бумаги. Несомненно — подорожная наконец получена, и последнее письмо Катинька читала вместе с писавшим. А потом, вероятно, они не раз перечитывали и весь «Московский журнал». Потом листочки были собраны, позван переплетчик, и обстоятельно обсудили, какой поставить сафьян, какие вытиснить украшения на корешке, да чтобы обрез сделать со всей аккуратностью, не зарезавши букв, подбежавших к самому краю, а за позолоту переплетчик поручился: в этом деле он привычный мастер.
Михаил Никитич Муравьев умер молодым: спустя десять лет после коронации Павла, пятидесяти лет от роду. Книжечку берегла Катерина Федоровна, может быть, читала ее сыновьям, Никите и Александру [155] , будущим декабристам. Прошло сто тридцать семь лет — бумага едва пожелтела, переплет стал старинным, но не старым. В чьих руках побывал «Московский журнал»? Как могла затеряться память о писавшем? Как могла семейная реликвия стать безымянной книжкой?
Мне хотелось бы обещать, что этот исторический памятник московского быта недолго останется за границей.
155
Александр Михайлович Муравьев (1802–1853), член декабристских обществ — Союза благоденствия и Северного общества, мемуарист.
РОЗА БЕЗ ШИПОВ
В поисках идиллического прошлого — мудрых правителей, их славных сподвижников, гражданского благоденствия и прочих достопамятнейших событий нашего отдаленного прошлого, в поисках весьма трудных и утомительных, но обязательных для бытописателя, заподозренного в пристрастии и желающего обелиться, сочли мы за благо остановиться в восхищении перед останками храмика Розы без шипов. Этот храмик стоял, а может быть, и посейчас красуется на холме у овражка в местности между Павловском и Царским Селом. Сейчас эти имена исчезли и заменились новыми; точно так же в течение прошлого века, без помощи революции, менялось имя сада, в котором стоял храмик. Современники могут помнить его как Анненкову дачу; раньше он назывался Салтыковской мызой; но создан и крещен он как Александрова дача, создан императрицей Екатериной для любимого внука.
У державной бабушки была слабость, великим людям простительная: не довольствуясь сочинением замечательного «наказа», она писала повести, пьесы и юмористические фельетоны обличительного характера. Не обладая ни художественной фантазией, ни достаточной грамотностью, она не составила бы себе литературного имени, если бы, на счастье, не была императрицей. В качестве таковой она без труда находила издателей и пользовалась лестным вниманием критиков, в частности Державина, который устроил отличную рекламу нравоучительной сказке Екатерины о царевиче Хлоре (имя, по тому времени не звучавшее слишком химически), взошедшем «на ту высоку гору, где Роза без шипов растет, где добродетель процветает».
Сказка забыта; мало найдется охотников ее перечитывать. Но обиднее всего, что давно-давно исчезла из памяти великолепная иллюстрация к этой сказке, созданная по мысли и по плану удачливой писательницы. Можно с уверенностью сказать, что никогда и никому ни раньше, ни позже не доводилось так иллюстрировать свое маленькое литературное баловство! «Сказку о царевиче Хлоре» Екатерина повторила в символической распланировке лесной дачи под Царским Селом, названной Александровой в честь очаровательного мальчика, будущего царевича, также мечтавшего о Розе без шипов, и будущего царя, при котором Роза выродилась в колючий шиповник.