Старость шакала. Посвящается Пэт
Шрифт:
Валентин застыл над телефоном, упершись в стену зажатой в руке трубкой, и тяжело дышал. Капли пота падали, срываясь с кончика носа, на кнопки телефона, но массы их было недостаточно, чтобы набрать даже однозначный номер.
Слава богу! Спасибо, тебе, господи, прошептал Валентин и еще что-то, что, как ему казалось, Всевышний согласится зачесть за молитву.
«Пойду, Богом клянусь!» – пообещал себе Валентин.
И на следующий же день был в церкви.
С двенадцатью свечами в дрожащих руках – а он заранее решил, что свечей должно быть по числу апостолов – Валентин подошел к иконе, стараясь не смотреть в центр зала – туда, где проходила панихида. Поцеловав одиннадцать свечей пламенем двенадцатой, он пробормотал «дай прозреть, господи!» и направился
Выйдя из церкви, Валентин почувствовал необычайную легкость, будто душа его и в самом деле очистилась. По алее каштанов, опрометчиво салютовавших первыми побегами обманчивому кишиневскому марту, спустившись вдоль Дома печати к Органному залу, он остановился у входа в городскую мэрию, откуда открывается замечательный вид на проспект Штефана Великого с Главпочтамтом, Макдональдсом и магазином Детский мир. Взглянув на рекламный щит, загородивший окна второго этажа американской закусочной, Валентин прищурился, чтобы понять, что же там изображено, но ничего не разглядел. Воображение подсказывало, что на красном полотнище не может быть ничего иного, кроме многослойных булочек с котлетами и пластиковых стаканчиков с прохладительными напитками, вот только все эти гамбургеры и колы виделись Валентину как после наркоза, когда кажется, что наблюдаешь становление мира – настолько гибкими представляются даже самые твердые предметы.
На углу у мэрии Касапу теперь останавливался ежедневно и каждый раз чувствовал себя обкраденным, что для вора примерно то же, что для брандмейстера – пожар в собственном доме. Зрение Валентина словно побывало в ломбарде, потому и вернулось не полностью – без комиссиона, удержанного за хранение. Черт с ними, с гамбургерами, но глаза жгло, как при попадании хозяйственного мыла, от ламп, автомобильных фар и даже от робких весенних лучей. На рынке Валентину приходилось прикрывать глаза ладонью как козырьком, что существенно снижало маневренность рук. От мысли о солнцезащитных очках пришлось отказаться – любой намек на подозрительную внешность исключался, к тому же и без темных очков он с трудом различал кошельки в полумраке сумочек.
Зато Валентин понял, насколько совершенны его пальцы. Он почти перестал доверять глазам и, чуть не коснувшись сумочки носом – убедиться, что она открыта, – выпрямлялся и запускал руку внутрь почти не глядя, иногда даже вертел головой по сторонам. Пальцы не подвели ни разу, словно обладали собственным, более совершенным зрительным аппаратом, на который не подействовали цыганские чары.
Цыганки наверняка знали, что происходит с Валентином: чем же еще объяснить их презрительные ухмылки? А может, и не было никаких ухмылок, а виной всему – воображение и никудышное зрение? Думая так, Валентин стал грешить на себя, чертыхаясь и бледнея каждый раз, когда вспоминал, как из-за нелепого суеверия разменял двенадцать апостолов на тринадцать («счастливое», что и говорить, число!) свечей, но потом успокоился. В конце концов, если Бог был в состоянии помочь, он бы так и поступил, думал Валентин и понял, что не обойтись без старого бабушкиного способа – посещения окулиста. Не мешало бы, решил он, целиком провериться – как бы помимо глаз другие болячки не повылезали. Как ни крути, а семьдесят пять лет – не шестьдесят.
Больничные очереди Валентин миновал, благоразумно уплатив сто леев регистраторше. Больше ста врачам он не давал. Меньше – тоже; в конце концов, собственное здоровье чего-то да стоит. За каких-то сорок минут, ведомый уверенной регистраторшей, Валентин прошел семерых врачей, так и не вкусив угрюмости очередей и равнодушия медработников. Выйдя из последнего кабинета – пульмонолога, с кипой бумаг в руках и без восьмисот леев в кармане, он вдруг понял, что, кроме настойчивого совета немедленно лечь на операцию по удалению катаракты, другого ответа на главный
вопрос – как улучшить зрение, он так и не получил. Помявшись, Валентин зашаркал к кабинету окулиста, где его уже поджидали мстительные взгляды.– Куда? – взвизгнула очередь и, словно удавка, затянулась вокруг Валентина.
– В конец! В самый конец! – обрызгала Валентина слюной невероятно страшная, видимо, из-за собственной худобы старушенция. При желании он мог бы убить ее одним ударом кулака.
Спорить с ощетинившейся толпой Валентин не стал и, нащупав в кармане предпоследнюю сотку, поплелся в регистратуру.
Выписанные врачом капли помогли. Глаза перестало жечь, но зрение если и изменилось, то не в лучшую сторону. Эх, были бы капли от злости, Валентин охотно поделился бы с цыганками. А лучше – отворот от приворота, противоядие от ядовитого укуса цыганской свечой. Только вот где его, это чудесное средство, взять, после того, как капитулировали и церковь, и медицина?
– Тебя Николай Семенович хочет видеть, – столкнувшись в воротах с Валентином, на ходу бросил охранник Женя.
Рубец!
Валентин еле сдержался, чтобы не обнять Женьку. Конечно же, Рубец! Как же он раньше не додумался!
Сбиваясь на бег, Валентин с надеждой поглядывал на окна второго этажа администрации, за которыми, знал он, окажется через пару минут. Проклятая робость! Нет, к черту! Надо, наконец, решиться и потолковать с Рубцом. Пусть знает все, как есть. Все равно надеяться больше не на кого.
Засмеет? Пускай! Пошлет? Ну что ж, так тому и быть.
Но – нахохотавшись до колик и послав Валентина в самые грязные путешествия – Рубец, пусть в шутку, пусть лишь бы отвязаться, но потребует от цыганок снять с Валентина проклятие.
И куда им тогда деваться? Разве что навести порчу и на Рубца.
***
Часы на арке работали исправно и даже брали на себя больше положенного. Пробивая одиннадцать, они исполнили мотив песни о городе – мелодию, ежечасно оглашающую центр Кишинева с других часов – тех, что на башне городской мэрии, метрах в двухстах от настоящей Арки Победы. Поразившая Валентина арка была совсем как та, настоящая, по циферблату которой сверяют время чиновники из здания правительства напротив. Да пожалуй, она и была настоящей – из чистого золота, и стоила, подумалось Валентину, не многим меньше оригинала. Сам стол, на котором гордо возвышалось пресс-папье в виде арки с беззастенчиво укравшими мелодию часами, словно впав в немилость, переместился в дальний угол комнаты и совершенно не привлекал бы к себе внимания, если б не золотая копия шедевра кишиневской архитектуры.
Центр директорского кабинета теперь занимали два стула, примостившиеся к прозрачному круглому столику на изящных ножках. Недопитая бутылка шампанского в окружении одного стоически чистого и двух меченых помадой бокалов, двухэтажной вазы с потемневшими бананами и подсохшими дольками нарезанных апельсинов и киви – вот все, что занимало поверхность крохотного столика. С другой стороны к нему примыкала широченная кровать, которую язык не повернется назвать двуспальной – минимум на четырех человек, хотя подушек действительно было две. Еще одна кровать нависала с потолка – в зеркале, полностью совпадавшем размером и расположением с ложем внизу.
Чуть в стороне от окна, из которого Рубец когда-то показал Валентину будущее место работы, на темной тумбе с высокими стеклянными дверцами расположился огромный телевизор с плоским экраном, по обе стороны которого возвышались два серебристых небоскреба – звуковые динамики. Чтобы увидеть снующих между рядами людей, теперь пришлось бы одернуть розовые бархатные шторы, которые гармонировали, и то с оговоркой, разве что с дальней стеной, выкрашенной, в отличие от трех желтых, в бордовый цвет. В правый угол бордовой стены и был сослан бывший хозяин кабинета – неуместный в новой обстановке офисный стол с золотой аркой победы, в другом же примостилась изящная этажерка, представлявшая что-то наподобие открытого бара – так тесно было на ее полках бутылкам с разноцветными жидкостями.