Старые дневники и пожелтевшие фотографии
Шрифт:
На месте нашего двухэтажного дома, в котором мы жили, одна кирпичная стена да остатки дымящегося пола. Под окном нашей бывшей комнаты мама разгребла снег и нашла чудом уцелевшую дамскую сумочку, в которой хранились фотографии. Старая сумочка и фотографии обгорели.
— Вот и всё, что осталось от прежней жизни, — говорит мама, обращаясь к моряку. На почерневшем покорёженном фото — папа.
— А где мы будем жить? — спрашиваю я.
Мне холодно, страшно и как-то тоскливо-жутко. Вокруг мёртвая, голодная пустыня. Мне хочется плакать, но я не плачу, потому что никто не плачет.
— Мир не без добрых людей, — говорит мама. — Хорошо, что живы. Около разбитого сарая темнели два бугорка. В одном — фашистский солдат. Навоевался.
— А это кто? В ватнике? — мама подошла к другому темнеющему
Лицо у женщины было синее-синее, шея туго перетянута толстой чёрной косой. — Видать, задушили. Совсем ещё молодая... изверги рода...
Я почувствовала, как в широких варежках сжимаются мои онемевшие от холода пальцы, как где-то внутри образуется горячий ком.
— Мам, пошли, — тяну я маму за рукав. — Я боюсь, пошли.
— А куда? Дома-то нет, кроме этого развороченного снарядами сарая.
Живём мы в больнице, что в деревянной небольшой церкви напротив нашего бывшего дома, в кабинете врача. На улице валяются всякие вещи, но мы их не берем.
— Хозяева найдутся, — говорит мама, — стыда не оберёшься!
У нас больничные железные кровати. Одеяла сшили из лоскутов старых плакатов. Вату добыли из старых матрацев.
Я дышу на стекло, чтобы в ледяной корке оттаяла дырочка. На улице солнечно. Страшно хочется есть и очень холодно.
— Спите, — говорит мама, — не так под ложечкой сосать будет. — А у меня и не сосёт. Просто хочется есть.
— Феликс, ты не знаешь, кончилась картошка в овощехранилище? Камушки сладкие, а есть можно. Хорошо бы ещё разочек сходить!
— Кончилось! Всё! — отзывается из-под пёстрого одеяла брат. — У хранилища сторожа поставили.
— Вот и ладно, — странно улыбается мама, — значит, советская власть на месте. Ничего, вчера из деревни Лёшка-кривой приезжал, обещал конины привезти. Сколько там лошадей лежит побитых! Видно, страшный бой был у Исаевского ручья. Мужика вот нет, да и пилы тоже. Голыми руками не отхватишь. А вы лежите! Я скоро киселя сварю. Солдат овса дал, при лошадях он.
— А курица была ничего, правда, мам? — говорю я, залезая с головой под одеяло.
— Тощая больно, верно дохлая. Как её скрючило! — отзывается Феликс.
Ему не лежится. Феликсу надо делать жернова. Теперь все делают жернова. Отпилят от толстого дерева два куска, вобьют в них железные осколки, просверлят по середине дыру, куда зерно засыпать, приделают ручку и готово — мели себе. Было бы что молоть! А мне хочется посмотреть на перину. Мальчишки на соседней улице обнаружили в подвале дома немецкий бункер. Чего там только не было. Даже китайская ваза фарфоровая там стояла. В бункере Феликс и нашёл нашу перину. Он её по наволочке узнал. Наволочка красная в широкую чёрную полоску.
Теперь наша перина лежала перед широко распахнутой печной дверцей — сохла. Я сидела и гладила её.
— Скорей бы весна приходила, — говорила я, глядя в огонь.
— Что ты, дочка! Давно ли Новый год был? — вздыхает мама. — Трудная, голодная нынче весна будет. Ох, и голодная.
Зима сорок второго года была очень холодной. Фашистские самолёты продолжали налёты на город. В парке, вернее, в ботаническом саду возле реки Тверцы, стояли зенитки. Девушки-зенитчицы жили в соседнем доме. Они приглашали нас в гости, угощали чаем с хлебом и сахаром. Сначала мы стеснялись, отказывались, потом ели. Детей во время войны называли «иждивенцами». По «иждивенческим» карточкам полагалось всего триста граммов хлеба. И больше ничего — ни круп, ни соли, ни сахара. Поэтому всегда хотелось есть.
Завыли вьюги. Снега намело по самые крыши. Наступил очень лютый и вьюжный февраль.
«В школу! В школу!» — передаётся по цепочке от дома к дому радостная весть. В школе холодно. Каменное здание промёрзло насквозь. Поэтому, идя на занятия, каждый несёт полено. Надо учиться.
Не пропадать же учебному году! И когда только школа прогреется?!На уроках сидим в пальто, шапках, платках, пишем в рукавицах. Чернильницы-непроливашки держим за пазухой, иначе чернила замерзают. Для этого и пришили специальные кармашки. Тетради у нас сшиты из газет. Писать неудобно. Буквы получаются большими и круглыми. Пока нет настоящих тетрадей. Нет и учебников. Зато фашистов отогнали от Москвы. Идут страшные бои на Волге, подо Ржевом. Город моего детства Ленинград в блокаде. Голодные друзья в холодном каменном городе. Только бы выжили! Только бы выстояли! Мы верим: выгонят фашистов с нашей земли. Я тоже хочу убежать на фронт. Дёмин из 7-а убежал и Васин из 8-го. Но они старше, да и мальчишки. Тётя Рая, наша соседка, Игорева мама, говорит, что дети на фронте — солдатам одна обуза, что надо лучше учиться, помогать взрослым. У Игоря две сестрёнки — Люська и Томка. Им по году. Игорю — десять, мне — одиннадцать. Брату Феликсу — тринадцать. Всем нам вместе — тридцать шесть. Солидный возраст. Из больницы мы давно переселились. Там — поликлиника. Теперь мы живём в коммунальном доме на «вышке» с крутой лестницей и хорошим чердаком. Во время оккупации города здесь жила старушка. Она умерла. Её похоронили в огороде. У нас одна комната, в ней — восемь метров. За стеной, которую можно проткнуть пальцем, живёт тётя Рая с Игорем и девчонками Люськой и Томкой, которым по году, а зубов всё нет.
— Айда к Исаевскому ручью! — предлагает Феликс. — Там передовая была. Интересно посмотреть.
Мы, конечно, согласны. Отправляемся по Тверце на «лыжах», если так можно назвать узкие дощечки. Лыжи смастерили сами. Тонкие доски обстругали рубанком, ошкурили наждачной бумагой. Носы у «лыж» почти не загнуты. Сколько Феликс ни грел, ни гнул дощечки, они плохо поддавались. Поэтому не едем, а идём. Зато не увязаем в рыхлых сугробах. Повсюду из-под снега торчат глыбы истерзанных замёрзших лошадей. Иногда проступают полы зелёных шинелей, подошвы немецких сапог. В испуге поворачиваем назад. И только у вмёрзшей в лёд баржи решаем передохнуть.
— Там, — говорит Игорь, — тётенька сидит.
— Какая ещё тётенька? — спрашиваем Феликса.
— Замороженная.
Под самой стенкой баржи сидела женщина, прижимая колени к лицу. Весеннее солнце и ветры скинули с головы и плеч снежную маскировку.
— Может быть, это Симка? Она пропала без вести. Была партизанкой!
Мы пытаемся рассмотреть лицо женщины. Оно поклёвано птицами. Снова делается страшно.
— Нет, не Симка, — говорит кто-то из ребят. — Симка так не смогла бы. — И мы уходим, с трудом переставляя ноги по рыхлому липкому снегу.
Придя из школы, уроки стараемся делать пока светло. Когда стемнеет, зажигаем светильник. Светильник сделан из консервной банки. В крышечку от заварного чайника просунули фитиль — скрученную верёвочку. В банке — керосин. Когда светильник горит, надо ножницами срезать нагар. Если долго при таком освещении посидеть, под носом скапливается чёрная сажа. Потому светильники и называют коптилками.
Спичек нет. Огонь добываем древним способом. Два камня и очень сухая ветошь в виде верёвки. Бьёшь камень о камень — искру высекаешь. Искра на тряпку падает. Тряпка тлеет. Теперь только успевай дуть потихоньку. Иногда час провозимся, пока огонь добудем. Потом приспособились. Стали друг к другу бегать. У кого-нибудь из соседей в печке всегда угли горячие.
Зимой появились спички, но не в коробочках с картинками. Это были тоненькие дощечки. Кончики надрезаны и покрыты той же смесью, что и спичечные головки, — сера с бертолетовой солью. Дощечки перевязаны в пачках по несколько штук. К ним приложена ещё одна — красновато-коричневая дощечка. Об эту — красно-коричневую и надо чиркать.
Однажды крашеную дощечку я засунула в пачку со спичками и провела по головкам. Спички разом вспыхнули. Я испугалась и не бросила огненную кучу. Руки мои сильно обгорели. На красно-коричневой дощечке был красный фосфор, а ожоги от фосфора долго не заживают.