Старые годы
Шрифт:
— Андрей Федорович, — спросил Ермолай, обращаясь к секретарю, — вы обещали мне давно рассказать об ежедневных занятиях государя.
— Занятий, дружище, не перескажешь, и слишком их много, и слишком они важны; а вот выслушай, как проходит день для Петра Великого.
Встает он в три часа, до пятого держит корректуру издаваемой в С.-Петербурге газеты и прочитывает рукописи книг, поступающих в печать. Заметьте, что в переводах иностранных сочинений, которые исключительно трактуют о России, он не позволяет изменять ни насмешек, ни даже хулы, которою многие дерзают его осыпать. «Это полезно нам», — говорит государь.
В пять часов, выпив рюмку анисовой водки и положив в карман футляр
— Чудесно, непостижимо, — сказал капитан. — Не говоря уже о способах, ум не может понять, как достает времени, чтобы совершать все сделанное Петром.
— Не забудьте, — отвечал секретарь, — что государь нередко веселит народ торжествами, в которых сам участвует, что он обедает, крестит, пирует, бывает на похоронах у многих подданных, что он собственной рукой пишет иногда до двадцати писем вдруг и производит множество работ столярных, токарных, резных.
— Никитична, — сказал Немцев, обращаясь к старушке, которая во все сие время сидела неподвижно, сложив руки на груди, перебирая пальцами и не спуская глаз с Ольги; по временам она только шевелила губами, как будто читала про себя молитву. — Никитична! Так ли живали цари во время оно?
— Не знаю-с, батюшка, — отвечала старуха, встав, опустив руки и низко кланяясь.
— Она вашего поля ягода, — продолжал Немцев, с улыбкою обращаясь к Ермолаю. — Больно не нравится ей всякая новизна. Правда ли, бабушка?
Никитична со вздохом повторила свой поклон и ответ:
— Не знаю-с, батюшка.
— Телогрейки никогда не хотела снять.
— Теплее в ней, Иван Иванович.
— Мимо Оперного дому проходя, плюет и крестится.
— Крест нигде не мешает, государь мой.
— От немцев чурается, как от чертей. Спрыскивает Ольгу водою с уголька, если случится, что на нее взглянет кто-либо не из родных.
— А как же, отец мой? Глаз дивное дело.
— С мужчинами до сих пор говорить стыдится и боится.
— Смолоду неучена была, родимой.
— На ассамблею и калачом не заманишь.
— Воля милости вашей, а туда, пока жива, не загляну, Иван Иванович.
— Да хоть бы из любопытства — может, тебе и понравится.
— Ох, отец мой, Христос с тобою, слушать больно! Плачу, что и красавицу нашу ненаглядную ты водишь в этот вертеп.
— Да об чем же плакать, коли ей там весело?
— Какое веселие, разврат, батюшка, разврат. Наше место свято, видана ли экая неучливость: мужчина незнакомую барышню держит за руку, да говорит с нею,
еще и по-немецкому, да так ей в глаза и смотрит, да прыгает, Господи Иисусе! А матушки-то сидят себе где-нибудь в углу, как куклы! Стыд, стыд сущий!— Что же худого, Никитична, коли везде…
— Везде, батюшка, не то, что здесь, мы ведь крещеные, православные. Ох, приходят последние времена, настает царствие антихристово. Бывало, девушка, как алмаз, бережена да лелеяна, сидит в теремочке, окна на двор, да и те завешены наглухо простынькою, а нынче выдумали на прохожую улицу — глядите, добрые люди, кто хочет! Мало еще, напоказ изволят выходить в какую-то, прости Господи, ассамблею да в оперу. Все дьявольские искушения. Да завели порядки такие, что всякому встречному подавай целовать свою руку! Бесстыдство какое! Ох, родимой мой, дурные времена!
Секретарь вынул свои огромные часы.
— Вечереет, — сказал он протяжно, — а иным прочим для вышереченной ассамблеи надлежит еще и принарядиться.
— Точно, точно, — сказал Немцев, вставая, — мы и заболтались.
Все последовали его примеру: секретарь громко прочитал молитву, после которой гости поклонились друг другу и обняли хозяина.
— Ну, до свидания! — сказал он.
Капитан взял шляпу и подошел к Ольге, возле которой стоял Ермолай.
— Надеюсь видеть вас и танцевать с вами, если позволите, — при сих словах он поцеловал ей руку и, сказав что-то по-немецки, вышел из комнаты.
Ермолай покраснел.
— Вы не пойдете на ассамблею, Ольга Ивановна?
— Пойду-с, я обещала батюшке.
— Но если меня там не будет?
— О, вы, верно…
— Но если я решился не идти?
— Я уже обещала танцевать с…
— С этим… храбрым капитаном?
— Пора одеваться, Ольга, опоздаешь, — сказал Немцев, разговаривавший с секретарем. Ольга, закрыв лицо платком, взошла на лесенку, сопровождаемая нянею. Секретарь вышел, Немцев заперся в своей комнате. Ермолай остался один. Вдруг он как будто очнулся и побежал из комнаты опрометью, но принужден был воротиться за шапкой, которую забыл — верно, от рассеянности.
Нагнав секретаря, Ермолай в продолжение всей дороги говорил без умолку, но говорил, как человек в бреду, то он восхищался рассказами о государе и великих его делах, слышанных им со времени пребывания его в С.-Петербурге, то бранил нововведения, то прельщался храбростию войска и флота — хотел тотчас же поступить в службу, чтоб сделаться известным, отличиться, обратить на себя внимание и похвалы, то утверждал, что все военные невежливы, хвастливы, и, верно, так же не нравятся женщинам, как и ему. Он божился, что говорить по-немецки непристойно, что танцевать есть совершенная глупость и что он не только не хочет сам этого делать, но не хочет даже видеть, как другие дурачатся; что целовать руку девице более нежели невежливо; что он чувствует в голове жар, будет болен и даже может умереть, что он свадьбу намерен отложить и ехать в Москву; что Ольга очень хороша; что морской капитан должен быть чрезвычайно дерзок и проч., и проч.
Секретарь молчал и улыбался. Пришли домой. Ермолай сел в угол. Секретарь начал одеваться. Он рассказывал о пышности двора, о вельможах, которых увидит на ассамблее, о любви к ним царя и народа, упоминал об ученых, об иностранцах, о занимательности их разговоров. С особенным жаром описывал красоту девиц, ловкость кавалеров, которые с ними танцуют, и толковал о непринужденном веселии ассамблей.
Ударило пять часов. Пушечный выстрел с Адмиралтейства прогудел над городом, в разных местах раздался барабанный бой и подняты были флаги — то был сигнал сбираться в Летний сад на ассамблею, о которой жители были уже предварительно извещены прибитыми к углам домов объявлениями.