Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Старый дуб у дедовского дома. Жизнеописание благопристойной семьи
Шрифт:

Родители

Поздний вечер, за окнами зимняя тьма. В зале горит керосиновая лампа, в спальне и кухне темно. Я помню неуютность и временность этого вечера. Родители наши редко уходили из дому по вечерам, но случаи такие все же бывали. Когда мама дома, то все спокойно и надежно, это как данность, этого не замечаешь. Наступает ночь – ну и что! Мама дома, она зажигает лампы, темнота останавливается за окнами, а в чистом и натопленном нашем доме становится еще теплей и уютней. Мама не любила оставлять нас одних дома; круг ее жизни был очерчен семьей, домом, хозяйством. Мы, дети, тоже так были приучены, что мама всегда бывала с нами. Поэтому и задерживались в памяти редкие вечера, когда мы оставались дома одни.

Вот и в этот запомнившийся вечер родители наши куда-то ушли, то ли в кино, то ли в театр, а может в гости, и сидеть с нами до их прихода попросили

деда. Дед строгий, неласковый, держится отчужденно, сидит на стуле около теплой грубки [1] , на нем валенки и пальто, темное долгополое. Как пришел он в этом пальто, так и не снял его, так и сидит в нем. Я помню этот вечер, словно я смотрел на все откуда-то снизу, с уровня дедовских валенок. Вижу и сейчас эти подшитые рыжеватые старые валенки. Они неподвижно стоят рядом с ножками стула, немного впереди ножек, и на чистом полу вокруг валенок понемногу высыхает темный след растаявшего снега. По бокам свисают до самого низа полы заношенного пальто.

1

Грубка – это «голландка» (печь): в одной комнате топка и лежанка в другой; от пола до потолка стенка, в которой проложены колена дымовой трубы. – Прим. автора.

Помню, что, несмотря на эту отчужденность и неприятие чужого, в сущности, человека, мне все же хотелось как-то довериться деду. Хотелось, чтобы он по-хорошему отнесся ко мне, погладил бы по голове что ли или привлек к себе, к своему ветхому пальто и к этим растоптанным валенкам. Но дед безучастен. Лица и рук его не помню в этот вечер. Чувствовал только в неразговорчивости деда жесткость и его несогласие с той обязанностью, которую ему навязали. Кроме меня, чем-то забавлявшегося на полу, в комнате были Леня и Федя. Леня тоже еще был мал, раз на него нельзя было оставить младших детей и дом. Леня и Федя просят деда рассказать сказку, и дед, малость подумав, рассказывает:

– Ночью в сарае закукарекал петух. «Ку-ка-реку! Будем ре-е-зать!» «Кого, кого?», – загагакал гусь. «Ме-е, ме-ня», – жалобно заблеяла овечка.

Мне очень жалко бедную овечку, мне не нравится наглый горластый петух, не нравятся мне расставленные около стула противные дедовские валенки и мне хочется, чтобы скорее пришли родители и чтобы дед ушел к себе домой.

Кто же такой этот неласковый дед с его нехорошей сказкой?

Разумеется, это не дедушка Ефим и не Федор Илларионович. Я держу в руках старую, наклеенную на потемневший картон большую семейную фотографию. Этой фотографии сто лет. В кресле справа сидит старая женщина в темной и просторной одежде с лицом строгим и властным, но подобревшим и снисходительно смягченным, по такому редкому случаю, как фотографирование на семейную карточку. Волосы женщины гладко зачесаны, в ушах серьги. Еле заметная усмешка, обозначившаяся в складках рта, придает лицу женщины выражение некоторой живости. Это не улыбка – это просто женская учтивость в ответ на галантное обхождение уездного мастера-фотографа. За спиной этой женщины, несколько справа от нее, положив руку на столик, какие всегда имелись в салонах старых фотографов к услугам клиентов для удобства и непринужденности позирования, стоит невысокий, сухощавый, в бороде и усах лысеющий пожилой мужчина с маленькими, глубоко посаженными глазами. Слева на переднем плане сидит на стуле с подлокотниками средних лет мужчина с приятным бородатым лицом, выражающим ум и достоинство. Он в темном костюме и в хромовых начищенных сапогах с высокими до колен голенищами. Позади него стоит высокий прямой гражданин в строгом костюме с роскошной бородой и густыми разлетающимися усами, с лицом открытым и привлекательным. Он неподвижен, но и в выражении лица и посадке головы, и в развороте плеч как будто чувствуется готовность к движению и действию. На него очень похож сидящий мужчина, может быть это отец и сын.

В центре этой группы стоит молодая невысокая женщина. У нее простая прическа, хотя и гладкая, но не устраняющая природную пушистость ее волос. Строгость округленного лица женщины подчеркивает стоячий воротничок ее закрытого платья. Это очень красивое платье из тонкого материала с пышными рукавами и светлой отделкой на груди, затянутое на талии широким поясом. Оно очень идет позирующей женщине. Две маленьких девочки украшают эту, строгую, в традициях семейного фотографирования, поставленную группу. Старые мастера-фотографы очень хорошо умели это делать; семейные фотографии прошлых лет всегда смотрелись достойно и значительно.

Одна из девочек, та, которая стоит, доверчиво положив руку на колено сидящего мужчины, это Таня, моя сводная

сестра. Вторая девочка сидит на высокой подставке, и ее поддерживает бабушка. Это младшая сестра Тани, Маша, она умерла в младенчестве. Женщина в красивом платье – моя мать. Старая женщина, сидящая в кресле – мамина свекровь. Ничего о ней не знаю, кроме того, что ее звали Лукинична; имя ее мне не известно, только отчество. Стоящий за этой Лукиничной щуплый человек и есть тот самый дед в валенках, что сидел с нами зимним вечером в отсутствии родителей. Это мамин свёкор Василий Николаевич Кудрявцев, кустарь, владелец небольшой прядильни.

Девятнадцати лет маму выдали замуж за его единственного сына Ефима. Каким он был, этот сын зажиточного кустаря, чем занимался, как жил с женой, каким был сыном и помощником своим родителям, – трудно сказать что-нибудь определенное. Мама о нем никогда не рассказывала, наверно, потому, что это могло быть неприятно нашему отцу… Точно известно одно: то, что, прожив лет пять с молодой женой, Ефим уехал в Америку. Зачем? Какая неволя погнала его за океан? Бывали случаи, что из наших мест некоторые люди уезжали в Америку на заработки, но мамин муж жил безбедно.

По отрывочным разговорам наших родственников о первом мамином замужестве складывалось такое мнение, что Ефим Васильевич на прядильне работал мало, семьей почти не интересовался, был слушок, что он играл в карты и на бильярде. Потом он связался с какими-то лодырями, завел дружбу с евреями, ходил на какие-то собрания. Один раз он был избит ингушами (в Новозыбкове одно время стояла воинская команда ингушей, помогавшая городской полиции в роли жандармов). В 1908 году мамин муж попал в тюрьму. Отец под большой залог взял его на поруки до суда. Ефим Васильевич суда ждать не стал, а махнул за океан. Как он простился с молодой женой, наказывал ли хранить ему верность, обещал ли вернуться – об этом в нашей семье никогда не говорили.

Фотография, о которой идет речь, сделана была уже после отъезда Ефима, потому на семейной карточке молодая наша мама без мужа, а только с детьми и родственниками. Она вместе со всеми на фотографии, но кажется, что держится она особняком, вроде бы вместе, но все же и не совсем вместе. Видимо, этому была причина. Свекровь и свёкор, конечно, могли таить на нее обиду. Не сумела молодая жена привязать мужа к семье, к дому, к детям. Не удержала – значит, не любила, плохо угождала мужу, раз дело дошло до того, что он бросил и ее, и детей, и родителей и скрылся Бог весть куда. Скрылся и ни разу от него не было ни одной весточки, ни одного письма, ни слуху ни духу. Мама наша терялась в предположениях, не знала, что думать о сгинувшем муже. Даже в поминание не могла его записать, потому что не знала, как молиться за него – за здравие или за упокой.

Я думаю, что причиной тому, что первый мамин муж Ефим Васильевич Кудрявцев уехал из дому, послужило отнюдь не участие его в социал-демократических делах (был и такой разговор о нем), а просто обрыдло добру молодцу домостроевское житье в отцовском доме, осточертела ему прядильня и потянуло его на вольную жизнь и легкие деньги.

Скорее всего, оно так и было.

Мама ждала его долго, лет восемь или девять, прежде чем вышла замуж за нашего отца. Все это время она жила у свёкра, год от года становясь все более чужим человеком в его доме. Мама нанималась на службу к богатым людям, вроде бы у кого-то служила экономкой. Свёкор со свекровью не заменили ей родителей, к тому времени давно уже умерших. Лукиничну мама никогда не вспоминала, и я никогда эту женщину не видел, она умерла задолго до моего рождения… А вот деда Василия Николаевича я хорошо помню.

Отец в своей автобиографии пишет: «Я с десяти лет начал ходить на работу к кустарю, крутил колесо на прядильне. Работал по несколько часов за десять копеек» (за 10 копеек в то время можно было купить две буханки хлеба).

Этим кустарем и был Василий Николаевич. По-уличному он прозывался Голованок. На своей прядильне в одно колесо он прял веревки.

Веревка в натуральном хозяйстве вещь необходимая: без веревки не достанешь воды из колодца, без веревки не увяжешь воз соломы или сена, лошадь не запряжешь, белье не просушишь, собаку не привяжешь, даже лапти не обуешь без веревки. Да мало ли, для каких дел нужна веревка. Поэтому продукция дедовской прядильни никогда не залеживалась и раскупалась хорошо. Я помню, как в базарные дни крестьянские подводы собирались у дедовских ворот – это заказчики приезжали за готовым товаром. К тому времени, которое могла удержать моя память, дед уже был стар и немощен, но дело свое окончательно не бросал. Дед время от времени прял веревки и имел от них какую-то выручку. В старое же время прядильня его работала бойко, дед был хорошим мастером и своим ремеслом достойно содержал свою семью.

Поделиться с друзьями: