Старый патагонский экспресс
Шрифт:
Железнодорожники Перу грозили забастовкой, но пока это оставалось не более чем слухом, смутной угрозой, таившейся между строк граффити, покрывавших оштукатуренные стены храмов и монастырей: «Долой империалистов и эксплуататоров!», «Поддержите железнодорожников!» и «Больше денег!». То и дело в этих огромных надписях мелькало слово «забастовка», но испанское слово, обозначающее забастовку («баста»), означает также и отдых после тяжелой работы, так что лозунги, распространившиеся по Лиме, можно считать и призывом «Отдыхай!». Если бы железнодорожники оказались какими-то недостойными разгильдяями, воспользовавшимися политическим настроением ради собственных раздутых требований, я бы имел основания надеяться на то, что забастовку предотвратит вмешательство каких-нибудь сладкоречивых переговорщиков. Но это не был какой-то глупый спектакль: железнодорожники — впрочем, заодно со всеми рабочими Перу — получали чудовищно низкую
Я чувствовал, что, раз начавшись, забастовка будет тянуться здесь без конца, а потому покинул Лиму на поезде до «Гуанкайо» при первой же возможности. С этой железнодорожной станции высоко в горах я собирался отправиться дальше через Айякучо до Куско, чтобы затем начать долгий спуск с Анд через Боливию и Аргентину к той точке, где железная дорога кончается в Патагонии. Это был слишком поспешный план, но откуда мне было знать, что всего через три дня я снова вернусь в Лиму и буду искать другой способ попасть в Куско?
За железнодорожным вокзалом текла река Римак. В семь утра было совсем темно. Небо начинало сереть по мере того, как солнце выползало над краями Анд. Песчаные барханы на окраинах делали Лиму похожей на город в пустыне, раскинувшийся на раскаленном плато. Хотя до Тихого океана было всего несколько миль, ландшафт был слишком плоским, чтобы можно было увидеть на горизонте море, и за весь день оттуда не долетело ни малейшего ветерка. В Лиме очень редко идет дождь. В противном случае хижины — несколько тысяч хижин — в растянувшихся вдоль берега Римака трущобах нуждались бы в крышах. Эти хижины в «новом поселке» (это такой перуанский эвфемизм), помимо отсутствия крыш, запомнились мне еще одной особенностью: их стены были сплетены из бамбука и тростника. То есть в итоге получались тесные хлипкие корзинки, открытые солнцу и звездам и ютившиеся вдоль берегов реки. Ее воды оставались мутными и бурыми от нечистот на многие мили от города. Люди мылись прямо в реке, они пили эту воду и готовили на ней пищу. А когда подыхали их собаки или они потрошили курицу, река принимала их бренные останки.
— Не то, чтобы они слишком часто едят куриц, — добавил один перуанец в поезде. Он пояснил, что река для них является и источником жизни, и канализацией.
Глядя из окна поезда на отвесные скалы на дальнем конце плато, трудно было себе представить, что наш путь лежит именно туда: они казались слишком высокими, слишком безжизненными и неприступными. Долины отсюда выглядели не более чем темными вертикальными щелями без малейших признаков присутствия деревьев или людей. Выжженные солнцем начисто от всякой растительности, они вздымали свои голые округлые бока. На протяжении двадцати пяти миль горы все еще казались невероятно далекими, поезд развил какую-то космическую скорость и весело катился вдоль реки, пока не остановился в Чосике. Через пять минут движение возобновилось, но ни разу за эту поездку мы больше не передвигались столь стремительно.
Мы въехали в ущелье и начали зигзагами подниматься по его склону. Это не было горной долиной. Это была прорезь в утесах, такая узкая теснина, что здесь негде было разгуляться эху, и грохот дизельного двигателя не успевал отразиться от стены, чтобы долететь до противоположной. По расписанию прибытие в Гуанкайо намечалось на четыре часа. Все утро мне казалось, что мы прибудем раньше, но к обеду поезд уже еле тащился, заставляя сомневаться в том, что мы увидим Гаункайо хотя бы до вечера. И задолго до Тиклио у меня появились первые признаки горной болезни.
Я страдал не один: многие пассажиры, в том числе и индейцы, заметно побледнели.Это начинается как расстройство зрения и легкая головная боль. Я встал у дверей, чтобы подышать прохладным горным воздухом. Меня одолела слабость, и пришлось сесть на место. Если бы поезд не был полон, я бы просто улегся на лавку. Еще через час я начал обливаться потом и, хотя сидел не шелохнувшись, сильно задыхаться. В сухом воздухе пот испарялся моментально, и меня колотил озноб. Остальные пассажиры вели себя вяло, они понурились на своих местах, никто не разговаривал, никто не ел. Я достал из чемодана аспирин и разжевал пару таблеток, но это лишь усилило лихорадку, нисколько не повлияв на головную боль. Самое ужасное в таком вот недомогании в пути — сознание того, что, если что-то случится с поездом, например, он сойдет с рельсов, из-за слабости вы не сможете позаботиться о себе. А при мысли о том, что мы едва проехали только треть пути, а Гуанкайо располагается еще выше, — мне стало совсем худо. Я даже представить себе боялся, что буду чувствовать на такой высоте.
Я хотел было сойти с поезда в Матукане, но в этой Матукане ничего не было кроме нескольких коз и индейцев да ветхих навесов на каменистых уступах. И вообще ни на одной станции не находилось ничего, что обещало бы мне приют или отдых. А горная болезнь продолжала свое гнусное дело, окончательно превратив в пытку мероприятие, замышлявшееся как созерцание череды безумно красивых пейзажей. Я никогда в жизни не видел таких головокружительных обрывов и не ездил по такому крутому серпантину. Ну что за несправедливость: в таком божественном окружении первозданной красоты чувствовать себя хуже последней собаки? Если бы мне только хватило сил сосредоточиться на окружающем, я бы ослеп от восторга. Но в данных обстоятельствах непревзойденная красота превратилась лишь еще в один раздражающий фактор.
Горы окрасились в бледно-розовые тона с темными пятнами провалов и ущелий и стали похожи на фантастические изящные морские раковины. Чувствовать себя посреди такого великолепия отвратительно больным, беспомощно распластанным на сиденье и едва способным различать алые всполохи солнечных лучей на гранях утесов, причудливо менявших свои очертания прямо на глазах, было столь жестокой пыткой, что я готов был навсегда связать в сознании самую возвышенную красоту с самой непереносимой болью. Ведь именно эти пейзажи, от которых невозможно было оторвать взгляд, являлись причиной моих страданий. Постепенно у меня разболелись зубы, особенно один коренной ныл так, словно нерв поджаривали на медленном огне. Я понятия не имел о том, как может незаметный до сих пор дефект в зубе внезапно дать о себе знать на большой высоте. Видимо, в разреженной атмосфере воздух, наполнявший микроскопическую полость, расширился и теперь давил на нерв, причиняя острейшую боль. Я слышал, что однажды во время быстрого снижения кабина самолета разгерметизировалась и от резкого падения давления у штурмана буквально взорвался зуб.
Некоторых пассажиров стало тошнить. Они ничего не могли с этим поделать, и оттого вид у них был еще более смущенный и несчастный. Однако их рвало на пол, их рвало в окна, и оттого мне стало совсем тошно. Я заметил, что несколько человек вдруг побежали в конец вагона. Я решил, что они хотели выскочить в тамбур, чтобы их вырвало там, но они скоро вернулись с баллонами. Баллонами?!А они тем временем уселись, зажали носы и стали дышать ртом через горлышко баллона.
Я встал и на непослушных ногах проковылял в хвостовой вагон, где какой-то перуанец в рабочем халате наполнял баллоны кислородом. Он раздавал баллоны несчастным пассажирам, которые жадно поглощали их содержимое. Я вернулся на свое место и обнаружил, что после нескольких глотков кислорода одышка прошла, а голова очистилась.
В нашем спасенном кислородом вагоне сидел один парень. Он тоже держал баллон с кислородом, а на голове у него была красивая шляпа с лентой, украшенной орнаментом инков.
— Если бы я знал, что такое случится, ни за что бы не сел на этот поезд, — сказал он.
— Вы в точности высказали мою мысль.
— Ох, зато кислород — это вещь! Никогда так дерьмово себя не чувствовал!
Мы дружно припали к баллонам.
— Вы из Штатов?
— Из Массачусетса, — кивнул я.
— Я из Миннесоты. Долго пробыли в Лиме?
— Один день.
— Ну, это еще ничего, — сказал он. — Я там проторчал месяц. Самое жалкое место в Южной Америке. Говорят, Куско еще хуже. Наверное, я еще месяц проведу там, а потом вернусь в Лиму — наймусь на корабль, — он взглянул на меня. — А вы не дурак, раз оделись так тепло. Мне бы тоже не помешала такая куртка. У меня в Лиме остались все вещи. В Гуанкайо надо будет купить свитер, их там вяжут. Можно купить за гроши настоящую альпаку. Господи, ну и дерьмово же мне!