Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стать себе Богом

Зорин Иван

Шрифт:

Митрофан вздыхал, думая, что для таких, как он, праздник всегда на чужой улице — их время никогда не придёт, заблудившись за семью морями.

У порядочного человека день всегда не его, — вяло огрызнулся он. — Однако не забывай, что на счастье, как на червяка, ловит дьявол.

Кому ты нужен! — расхохотались в ответ. — Чихать я на тебя хотел!

В глубине Митрофан был согласен, однако горячился всё сильнее, размахивал руками, готовый вцепиться в горло, отстаивая свою правду, единственную на свете.

Но ему больше не возражали. И он опять просыпался в кричащей, опостылевшей тишине.

Тогда как другие плыли по течению, Митрофан, словно камень в реке, покрывался мхом. Ему казалось, что, когда родился, он обладал полнотой знания

и мог без запинки ответить на все вопросы, но, чем дольше жил, тем больше сбивался. Он всё чаще смеялся посторонним смехом, а плакал чужими слезами. Кончилось тем, что стал сомневаться, жив он или мёртв, потому что так не живут и так не умирают.

Человек набит прошлым, как чучело соломой. «Горе ты моё луковое! — приговаривала на даче нянька, утирая Митрофану лицо. — И где только тебя угораздило?» Он отвечал чумазой улыбкой, скалил зубы, и его беды оставались вместе с сажей на полотенце. Бились о лампу ночные мотыльки, в углу дымился чайник, и на душе было покойно и тепло.

А теперь Митрофаново счастье катило за горизонт, обманчивое и смехотворное, как Федорино горе.

Прошлое живёт в родителях, будущее — в детях, но у Митрофана не было ни тех, ни других. Его окружали мужчины с подбородком, раздвоенным, как копыто, и женщины с языками, как у змеи. Порой ему чудилось, что его не существует, а мир находится за стеклянной дверью, до которой рукой подать, но за которую его не пускают. И потому в этом удивительном и прекрасном мире его дни скучны и однообразны, а ночи пресны, как вода. А порой мир распадался на сумму фрагментов, и Митрофан, обхватив голову руками, представлял себя на его картине — крохотным пятном в углу.

Каждый заражается близким, подхватывая, как насморк, его привычки и перенимая жесты. Митрофан заимствовал имя. Перед его взором проходила длинная вереница: Фома Криворуль, дворник, тащивший его в детстве к отцу, выдохнувшая в лицо вместе с дымом упрёк Саша Звенигрош, его любовь Капитолина Перехлёст…

Имена кружились, как осенние листья, слетевшие с деревьев и покорные случайному ветру.

Это были имена его ошибок.

Некоторые носят жизнь в кармане. Митрофан носил свою наизнанку, его планы рушились, не успевая созреть. И всё выходило задом наперёд: хотел свернуть направо — шёл налево, мечтал перешагнуть через себя — перешагивал через ближнего. Он стал задумываться, почему ему приходят те, а не другие слова, и стал замечать, что они натирают мозоль на мыслях, как надетый не на ту ногу сапог. Иногда ему чудилось, что он умнее своих мыслей, выше самого себя, иногда — что слова, которые он произносит, не его.

«Это не мир перевёрнут, — услышал он как-то, — а глаза перепутаны: вместо правого — левый!»

Митрофан высморкался, переставив от напряжения глаза, и на секунду увидел мир в истинном свете.

Мысли посторонних парили в нём свободно, а его падали, как вороны со сломанными крыльями. Он вспомнил чулан, пропахший луком, отца, мастерившего невиданных размеров ботинок, который продать можно только в стране великанов, и его воспоминания показались ему подложными, точно это происходило не с ним, точно воспоминания были о том, чего не было. Его прошлое казалось мифом, настоящее — сценарием, а будущее — легендой. У него всё валилось из рук, но виноват в этом был кто-то другой, неумелый и близорукий. И он понял, что его жизнь, смерть и ошибки были чужими, оттого после каждой из них ему присваивали новое имя, отводили роль, которую ему суждено было играть, пока не надоест тому, кто его включал и выключал.

Митрофан часто думал о себе в третьем лице, считая себя меньше ручного зверька, комнатной собачки, заведённой для увеселения, но оказался ничтожнее. Он был виртуальным образом, с программой вместо сердца и неподвластными ему мыслями. Из года в год он говорил не своим голосом, из года в год он помнил себя лишь до вечера, потому что жил и умирал на столе — в компьютере, светящийся экран которого составлял его призрачный мир.

Игра с ним

называется: МИТРОФАНОВО СЧАСТЬЕ.

МЕЩЕРСКИЕ ХРОНИКИ

Их нашли в медвежьем углу, где ангелы на дорогах встречаются чаще, чем зайцы, но реже, чем черти. Их мочили дожди и слёзы, они повествуют о подгулявших затворниках, немых златоустах и проклятых святых.

Их составила Анна Горелич, которая не думала о читателях, как, целиком отдавшись танцу, не думает о будущих кавалерах гимназистка на балу. Она застала ещё царя Гороха, а церковнославянский — разговорным, и, хотя в её рукописи нет «ижиц» и «ятей», она пестрит оборотами, вышедшими из употребления задолго до своего появления.

ЕВСТАФИЙ

Говорили, что он родился на Параскеву Пятницу, седым, как лунь, и был старше своей матери. Многие считали его сатаной, насолившим миру столько, чтобы спокойно созерцать, как он катится под откос. Ходили слухи, что на каждого младенца, появлявшегося окрест, он надевал очки, которые меняли цвета: розовый, как заря, — на чёрный, как кофе. Поначалу мир казался в них прекрасным, но постепенно обретал черты безобразного, вероломного старика, который глядел из зеркала линз. Присмотревшись, в нём с ужасом узнавали себя. Евстафий как-то проговорился, что очки — защитные. Какой-то юноша сорвал их и увидел мир, каким есть. Он тут же ослеп, а к вечеру наложил на себя руки. Говорили, будто перед смертью он поведал, каков истинный цвет мира, спорили, серый ли он, как скука, или зелёный, как тоска, но позже сошлись, что мир меняет окраску, как хамелеон.

«Домыслы слепых!» — щурился Евстафий, чтобы скрыть игравших в глазах чёртиков.

Раз заезжий врач рассказал ему про психоанализ.

Это тебе не по ручке гадать, — причмокивал он жирными, будто в селёдке, губами. — Наши методы любого на чистую воду выведут.

Брось, — устало отмахнулся Евстафий, — давай лучше поговорим про чёрное лицо.

Какое ещё чёрное лицо? — растерялся гость.

Которое снится тебе каждую ночь со вторника на среду и в котором ты узнаёшь смерть.

Когда его звали отцом Евстафием, он обижался: «Не я сотворил таких уродцев, я только принял».

Однако к нему ходили исповедоваться.

Надо мной смеются боги, — жаловался школьный учитель, — что ни задумаю, не сбывается!

Да богам наплевать на тебя, — зевнул Евстафий. — А ты только думаешь, что думаешь.

Если с ним спорили, Евстафий вынимал из-за пазухи философский камень, которым бил, приговаривая: «Вот тебе главный аргумент!»

Раз к нему явился юноша, который жаловался, что его преследует чувство давно виденного. «Ещё бы, — оскалился Евстафий, крутя сальный ус, — ты живёшь уже в пятый раз, и в третий я сообщаю тебе об этом!»

Время как песок, — учил он, раскуривая длинную, словно труба архангела, трубку, через которую в него входил бес. — Если прошлое дыряво, время просачивается, не прибавляясь.

Евстафий умел кусать локти, чесать пятки, не нагибаясь, и зашивать прошлое так, чтобы в него не проваливалось будущее.

Дни как вода в сите, — возражал ему Никанор, — латай, не латай — всё равно не удержишь.

НИКАНОР

Молва приписывала ему дружбу с упырями и сватовство к ведьмам, да и самого его принимали за лешего. Выпав из прошлого, как из гнезда, он жил отшельником, но был в курсе всех новостей, читая происходящее, как утреннюю газету. «Наши ночи давят нас неподвижностью пирамид, а дни, как тараканы, разбегаются с восходом солнца», — полемизировал он с Евстафием. Никанор постоянно менялся, так что фотографии не могли схватить его возраста: вчера он выходил стариком, сегодня — младенцем, точно кто-то перепутал очерёдность его дней и теперь вынимал их наугад из колоды. Дни зачастую повторялись, и оттого его не покидало чувство давно виденного. Однако Никанор не мог продеть время в три знаменательных дня, его нить, как верблюд, не пролезала в их угольное ушко.

Поделиться с друзьями: