Статьи из журнала «Новый мир»
Шрифт:
Конечно, мотивы у Зорина и Распутина разные. Для Зорина женщина (вспомним «Транзит», «Царскую охоту» или хоть «Варшавскую мелодию» со сходным распределением ролей) — всегда начало стихийное, ломающее жизненный уклад, бунтарское. В случае Распутина все сложней: Распутин, как уже было сказано, силу не любит. Мы привыкли к оппозиции, сформулированной А.Эткиндом: сильный почвенник — слабый человек культуры. Своеобразие Распутина в том, что его любимый персонаж — слабый почвенник, одержимый не желанием отмстить всем чужим (городским, нерусским и проч.), а желанием просто и тихо трудиться, чтобы никто не мешал. Этот слабый герой, герой-жертва, берет не напором или нахрапом, но именно кротостью и последовательностью; не случайно отец Тамары — Иван-старший — больше всех своих детей любит не ее, а младшенького, полуюродивого Николая. Сила для Распутина приемлема только в женском обличье, только в облике матери, мстящей за дочь. Про скинхедов у него все сказано очень откровенно: душа к ним не лежит, потому что и они — сила и наглость. Кстати, и дочь Тамары Ивановны — Светка — вовсе не чистенькая красавица из говорухинского «Стрелка». Светка — существо слабое и глупое, и ничто у нее не ладится. И оттого жалеешь ее больше, чем любую статную красавицу. Так что в обоих случаях женщина сделана активным, действующим началом по совершенно разным соображениям, — но реальность в обоих случаях отражена одна и та же. И реальность эта заключается в следующем: у некоторой части русских женщин
Однако помимо всех отмеченных параллелей не в этом главное сходство — и главная симптоматичность — двух важных книг хороших русских писателей. И Зорин, и Распутин — один более откровенно, другой завуалированно и не вполне осознанно — хоронят двадцатый век, предвещая приход совсем нового, не вполне еще понятного времени. Ясно одно: ни жить по прежним правилам, ни мыслить в прежних терминах уже невозможно. Распутин сам на обсуждении своей повести в Союзе российских писателей (оно вышло неожиданно бурным, и далеко не всех порадовала провокативная апология «пути русского камикадзе», как выразился В.Бондаренко) сказал: «Моя героиня просто доказывает, что не все готовы так жить…» Да полно, Валентин Григорьевич, — никто уже не готов! Все мы уже живем не так. И думать надо уже не о том, почему чуждые кавказцы или китайцы нас притесняют (им, между прочим, кажется, что это мы их притесняем, — и не сказать, чтобы такая позиция была уж вовсе безосновательна). Думать надо о том, почему все мы друг другу чуждые, почему, как писал Солженицын в «Двухстах годах», русский русскому «хуже собак». Почему собственное государство предает нас на каждом шагу. Почему все в нашей стране нам — чужое, а главный принцип руководства этой страны на протяжении многих лет — отрицательная селекция (вот почему хороший и патриотический писатель Распутин первые сорок лет проходил чуть ли не в диссидентах, да и теперь не в фаворе). Самые-то страшные враги народа в новой повести Распутина — не кавказцы, а следователи, прокурорские работники, продажные шкуры все с того же иркутского рынка: этнически свои, этически — безнадежно чужие! И потому не в борьбе с инородцами спасение, а в поисках новой культурной идентичности, которыми и занят в повести настоящий главный герой — Иван, сын Тамары Ивановны.
Это первый настоящий интеллигент в прозе Распутина. Умный, ироничный, щедрый, ненавидящий насилие, ясно мыслящий и ясно формулирующий. И красавец. И не ксенофоб. Поэтому и к скинам, и к иным погромщикам душа его не лежит, а уходит он все чаще в библиотеку — словари читать. А потом и вовсе уезжает на все лето строить церковь. Это наивный путь, конечно, — и не самый новый, — но в любом случае более перспективный, чем стрельба по кавказцам. Для Распутина важна цепь поколений — отсюда и название; в этой цепи у Тамары Ивановны положение промежуточное, пограничное, — пограничной эпохой был для России и весь закат двадцатого века. Отец — созидатель, трудяга. Сын — художник, книгочей, мыслитель, искатель новых смыслов, пытающийся заново понять, кто такие русские и на каких ценностях — позитивных, а не отрицающих, — они могли бы объединиться. Стрельба по «чужим» (их еще любят называть нерусью) — не ответ. Сначала надо понять, кто свои, и не считать своим самого агрессивного и тупого (прежде, кажется, у патриотов был именно этот критерий; впрочем, демократы недалеко от них ушли, считая своим самого циничного и извращенного).
В повести Зорина призыв забыть ХХ век звучит еще откровеннее. В этом веке за попытку ответить на главные вопросы либо ставили к стенке, либо вытесняли из профессии, либо клеили политический ярлык. При встрече со своей диссиденткой, постаревшей и, увы, не поумневшей, обреченный на беспамятство Алексей так ей и говорит: мы все швыряемся друг в друга давно обессмысленными словами. Фашизм, конформизм, советская власть, приспособленчество, радикализм, диссидентство… Все это давно ничего не значит. В повести Зорина впервые внятно артикулируется тот факт, что все идеологии в России относительны: безотносительна только этика, и потому борцами за свободу сплошь и рядом становятся те, кого считают ее врагами. Что-то значат только мужество, талант и последовательность (случай Лимонова). ХХ век — век идеологий и технологий — кончился. Новая идентичность будет нащупываться по совершенно другим критериям — тут уж будет вовсе не важно, каковы твои политические взгляды и даже имущественное положение. Речь пойдет о том, на что и во имя чего ты готов; о том, какие книги ты читал; о том, наконец, существует ли для тебя понятие долга.
Тут момент принципиальный: если Распутин ищет спасения в религии и культуре, то у Зорина — релятивиста, казалось бы, — на первый план выходит именно долг. Служение — не важно чему: истине, своему делу, призванию, любви, иногда ничему вообще. Самоцельный, бессмысленный героизм, ненужный подвиг. Не зря последнее, о чем помнит герой, — бамбук, символ прямоты и стройности. Надо держаться. Надо соблюдать осанку, идти прямо. Долг — это до всего, до идеологии, до профессии, даже до памяти. Просто — чувствовать себя бамбуком, а не тростником; просто — служить. Об этом — весь поздний Зорин, об этом — «Забвение»; и этот предельно жесткий кодекс чести уже представляется мне неплохой основой для будущего национального консенсуса.
Мы сможем жить в своей стране, только если она действительно будет своей. Нашей. А чтобы это произошло, нам надо идти к своей новой идентичности не через отрицание всего чужого и «нерусского», а через выработку нового понятия «русского», после всех либеральных и консервативных гипнозов. И тот путь, которым интуитивно движутся протагонисты в новых повестях Зорина и Распутина, внушает мне куда больший оптимизм, чем все, что написали эти авторы прежде в своих более сильных и более ярких книгах.
Я почти ничего — и это намеренно — не говорю тут о собственно прозе Распутина и Зорина. Пожалуй, время эстетической критики в каком-то смысле действительно прошло — сколько можно, в конце концов?! Повесть Распутина написана неровно — в деталях и частностях очень сильна, в теоретических и идеологических авторских монологах дидактична и слаба. Интуиция у Распутина сильнее рассудка — изобразитель он и до сих пор сильный, безошибочный, отлично описывает городскую толпу, тайгу, рынок… Зорин ему противоположен во всем: думает он ярче и парадоксальнее, чем изображает. И как раз по части изобразительной силы «Забвение» проигрывает распутинской повести очень заметно. Зато все, о чем Распутин робко догадывается, Зорин называет по имени с беспощадной ясностью. О любви ли речь, о закончившемся ли столетии, о старости — везде он и острей, и точней в формулировках, но сильной распутинской живописи у него нет. Это не порок, а иной склад художественного мышления, — и не качество этих произведений для меня сейчас важно, а их симптоматичность. Хорошая проза появится сама, как только мы выбьемся из болота спекуляций и подмен. Новые повести Зорина и Распутина — серьезный шаг на твердую почву нового национального
консенсуса, шаг в эпоху, когда вместо принадлежности к той или иной нации (или классу) мы будем ценить чувство долга, одаренность, жертвенность и способность думать о главном.№ 4, апрель 2004 года
Люди моего мира
Татьяна Москвина. Смерть — это все мужчины. — СПб.: Амфора, 2004.
– 300 с.
Книга известного петербургского критика и драматурга Татьяны Москвиной свободна от жанрового подзаголовка (разве что в издательской сноске — за которую автор не отвечает — написано «Роман»). На самом деле это коктейль. Интересная задача для исследователя — восстановление цельного пратекста; некоторые мечтают проделать это с «Тихим Доном» — докопаться до подлинного романа, который где-то в подвале шолоховского дома писал безвестный автор, а хитрый невежда Шолохов ему туда спускал пустые щи да знай поторапливал. На самом деле, конечно, никакой гениальный подпольщик на Шолохова не работал, что ясно всякому, кто читал роман внимательно. Книга Москвиной — хороший пример из того же ряда: иногда автор сознательно портит свою книгу, чтобы она прошла в печать, или задела массового читателя, или не вызвала слишком опасных последствий. В нашем случае для проходимости и усвояемости в отличный, точный социальный роман — чуть ли не первую хорошую книгу этого жанра о нашем времени — добавлена толика так называемой гендерной прозы, изначально обреченной на пошлость, как и любая литература об имманентностях (нацпринадлежность, происхождение, комплекция). Видимо, Татьяна Москвина до такой степени разочарована в этом мире, что категорически не верит в его способность воспринять качественный продукт: во всякой хорошей вещи обязана наличествовать примесь второсортности. В тот же роман-коктейль — сравнительно небольшой по объему — вбуханы: порция мистического триллера с вовсе уж неприятным конспирологическим привкусом, страниц двадцать газетной публицистики (по-москвински умной и тонкой) и доза политического памфлета, который вроде бы и работает на основную авторскую идею — ощущение всеобщей тошнотворности, — но торчит на тексте совсем уж крикливой заплаткой (разумею четвертую главу — «Четверг», встречу с губернатором).
Очень может быть, что автор не гнался за дешевой популярностью, а искренне убежден в том, что современный роман обязан быть пестр и многослоен — каждый будет из него выедать доступный слой. Кому эсхатология, кому конспирология, кому гендер, а кому искренний и жалобный плач истерзанной души. Проблема, однако, в том, что даже при условии стилистического единства (которого умудряются же добиваться некоторые сторонники слоеной прозы) пироги из столь различных ингредиентов редко оказываются вкусны. Герой старого детского рассказа искренне удивлялся, почему смесь из таких прекрасных вещей, как ванильный пломбир, малиновое варенье и соленые огурцы, предстает на поверку категорически несъедобной. Автор этих строк вообще считает, что слоеные пироги — низкий жанр, выпекать их призваны грамотные кулинары вроде Б.Акунина; Татьяна Москвина, при ее интеллектуальном и, как не признать, художественном ресурсе, даже по первому роману легко может быть помещена рангом выше. Замах был на серьезную прозу — ее и стоило написать. О том, что Москвина знает, любит или ненавидит, она пишет так, что цитировать хочется страницами. О том, что ей не нравится или по-настоящему неинтересно, она отписывается дежурно — как профессиональный журналист, которому заказали в номер подвал на чуждую тему. Профессионалы, сделаем — но без души, с холодным носом. Практически все претензии москвинской героини Александры Зиминой в адрес мужчин легко могут быть предъявлены женщинам, а проще — человечеству в целом. Ровно так же люди, которые во всем предпочитают винить эпоху, с равным правом могли бы все это рассказать о любой другой эпохе, в какую пальцем ни ткни. «Нам в колыбельке одинаковые погремушки давали, правда, девочкам розовые, а мальчикам синие… однако мальчики по своим погремушкам, видимо, всю жизнь скучают». Это о любви мальчиков ко всяким цацкам вроде машин. Точно так же могу обрушиться на любовь девочек к своим цацкам — брильянтам, тряпкам, — но смысл-то какой? Все москвинские наезды на мужскую хитрость, лень, зависть, тупость, нелюбопытство, эгоизм и даже запахи могут быть переадресованы женщинам с полным на то основанием, тем более что самый омерзительный персонаж в романе — все-таки не мужчина, а вполне конкретная крошка Эми. Да и написано про все это… обычно написано. Хорошо, но неискренне. Явно для проходимости. Понятно же, что автора заботят совершенно другие вещи, и настоящий адресат ненависти — тоже другой. Все, что про мужчин и женщин, про гебню и политику, и даже все, что про хозяйственного мужичка-губернатора, — оно местами и хорошо, и изобретательно, и с использованием лучших достижений повествовательной техники (особенно мне понравилось, как губернатор в каждом абзаце меняет имя-отчество, ненавязчиво подчеркивая свою типичность, — прием почерпнут у Синявского, см. «Спокойной ночи», фрагмент о мышах — «Жена моя Марья… жена моя Катерина… жена моя Василиса…»). Но, повторю, это не выходит за обычные рамки честной и профессиональной публицистики. Все, что касается собственно фабульной составляющей, — убийство на расстоянии путем протыкания фотографии, оккультный чекист, версия о двух женских типах, управляющих миром, и особенно финал — с красным платьем и кровавой ванной, — находится за гранью вкуса; и слава Богу, что Москвина по крайней мере не иронизирует над всем этим, пытаясь дистанцироваться от героини или собственного текста. Для того, чтобы в наше время быть услышанной действительно многими, исповедь понадобилось облечь в такую упаковку, причем на полном серьезе, без постмодернистского пересмеивания; повышенная восприимчивость ко всему инфернальному и безвкусному — беда читателя, а не вина автора.
«Точность и краткость есть главные достоинства прозы», — сказал самый точный и краткий из наших прозаиков, и где у Москвиной точно — там вздыхаешь от благодарного облегчения: ну слава тебе, Господи, нашелся человек, который не побоялся это высказать, нашел слова, чтобы заклясть томившую меня гнусь! Конечно, книга не о том, как в питерскую журналистку Александру Зимину в раннем детстве вселился Демон, имевший единственной целью уничтожить мир. И даже не о том, как Александра Зимина сошла с ума (на случай, если никакой Демон никуда не вселялся). Сама идея насчет управляемости мира условной Богородицей, исполненной милосердия, и некой Красной Дамой, средоточием злобы и бесовской эротической прелести, заставляет вспоминать дамские романы серебряного века. Но весь этот общеупотребительный антураж понадобился Москвиной-прозаику единственно для того, чтобы высказать несколько очень принципиальных и точных диагнозов, — как Москвиной-критику бывают нужны какие-нибудь Михалковы или Владимир Жириновский для артикулирования собственных воззрений на эстетические отношения искусства к действительности.
По-моему, книга Москвиной на самом деле вот о чем. «Вообще на моих глазах в рекордный срок произошла удивительная мегадрама: полный исторический реванш отрицательных героев советского искусства. Все эти предатели, стяжатели, подлецы и жулики, которые плевали на общее дело и обустраивали свои животишки, все, кто запирал сало в тумбочку, спекулировал импортной техникой, воровал у дворянских старушек антиквариат, записывал дачу на жену и машину на тестя, кто в поте лица доставал дубленки и варил джинсы на продажу, — все, до распоследнего эпизодического лица, восторжествовали в реальности. Социализм был сожран взбунтовавшимися отрицательными героями до основанья, под слабые замогильные стоны пыльных комиссаров».