Статьи
Шрифт:
Тем не менее если литургический плюрализм и признавался в принципе и был известен ранней Церкви, то на практике он никогда не одобрялся. На протяжении столетий византийцы все больше и больше отождествляли свой религиозный и культурный опыт с литургией Великой Церкви в Константинополе. Это становилось существенной стороной византийского православия и определялось многими факторами, которые‚ конечно‚ включали и мистагогический [111] подход к литургии как видимому и символическому проявлению вечного божественного порядка. Эта концепция‚ унаследованная из неоплатонизма через построения Псевдо–Дионисия, строится на том, что многообразие, как и исторические изменения, было частью падшего мира и что Божественное присутствие всегда подразумевало единообразие и неизменность. Такой ход мысли никогда не оформлялся в догмат или каноническое установление, но отражал основной аспект религиозной и социальной специфики Византии. Исторические изменения и плюрализм не отрицались в принципе, но сознательно избегались на практике.
111
Мистагогический (греч.) — вводящий в таинства. — Ред.
Однако было бы ошибочно полагать, что литургический консерватизм византийцев можно объяснить лишь сслылками на неоплатоническое мировоззрение. Следует помнить другой, более важный фактор: византийская Церковь никогда не определяла свой вероучительный авторитет в понятиях, которые были бы институционально или юридически непреложными. Всегда, когда дело касалось отстаивания истины перед лицом ереси, Церковь не давала ясного и автоматического критерия того, чем предполагает быть православное христианство. Конечно, признавался авторитет Вселенских соборов,
112
Acta Maximi // PG, t. 90, col. 121C.
113
Ср., например, Symeon le Nouveau Theologien, Catecheses. Еd. B. Krivocheine and J. Paramelle // Sources Chretiennes, 113. Paris, 1965, p. 150.
114
Ed. V. S. Pseutoga, in Chrestou P. Grhgoriou tou Palama Suggrammata 2. Thessaloniki, 1966, pp. 563—578.
115
Мессалианство, или евхитство, — ересь, возникшая среди монашеских общин Сирии и Малой Азии в IV в. Каждый человек приносит с собой в мир злого демона, и молитва, по учению мессалиан, — единственное средство ко спасению от этого демона, которого даже крещение не в силах изгнать. Монахи–евхиты проводили время в праздности, избегая всякого рода труда как унижающего духовную жизнь, и то же время ощущая мнимое присутствие Св. Духа, предавались экзальтированным созерцаниям. В XI в. мессалианская ересь появляется вновь. — Пер.
116
Hymn 19. Ed. J. Koder // Sources Chretiennes, 156. Paris, 1969, 20, 4.
117
Acta Maximi // PG, t. 90, col. 117CD.
Ссылки на подобные тексты могут быть с легкостью преумножены, для нас важно сейчас принятие литургии и опыта таинства как критерия духовного авторитета. Несомненно, что литургическая традиция в византийской Церкви, литургические тексты и постоянное литургическое служение, в котором участвовало все общество, виделись неотъемлемым свидетельством преемственности и полноты. Такой подход к литургии и таинствам был присущ православным монашеским «харизматикам»‚ в отличие от их мессалианских антагонистов и от западных латинских подходов. В то время как последовательное развитие на Западе юридически авторитарного папства привело к пониманию литургических обрядов как внешних символов, находящихся в распоряжении Церкви и легко изменяемых и регулируемых церковным авторитетом, Восточное христианство представляло себе литургию как независимый источник авторитета и критерий веры и этики. Можно предположить, что это различие никогда не определялось и никогда сознательно не понималось ни одной из сторон, но, рассмотренное в исторической перспективе, оно проливает свет на важный аспект византийской цивилизации.
2.
Второй исторический вопрос, который я хотел бы рассмотреть, — это роль византийской литургии в выживании византийской христианской цивилизации и ее распространении по всему Среднему Востоку, Балканам и Восточной Европе. Несмотря на новые политические и социальные условия, литургия сохранялась в областях, завоеванных мусульманами. Благодаря тому, что ислам был в основном терпим к «гетто–образному» выживанию христианства в его среде, греческая, сирийская, грузинская и другие общины не только смогли выжить на Среднем Востоке, но даже явили некое творческое начало, которое со временем поспособствовало развитию византийской литургической традиции в целом. Выше мы уже упомянули произведения палестинских поэтов VIII в. (свв. Иоанн Дамаскин, Косьма Маюмский) и усвоение Византией Типикона св. Саввы Палестинского. Однако сам факт выживания православных христиан, известных под именем «народ императора» (melcitai), в исламском мире в течениe более чем тысячелетия — необычайный исторический факт. Без всякого сомнения, для этих людей совершение литургии было главным культурным путем, который связывал их с византийской цивилизацией. Литургия переживалась как путешествие в Царство Божие, и это Небесное Царство во все века имело византийский образ и внешние очертания. Ни византийские формы литургии, ни ее слова никогда не изменялись. Св. Иоанн Дамаскин сочинял свои гимны, будучи подданным арабо–мусульманского халифа, исповедoвал предельную верность Византии и неустанно молился Матери Божией, дабы покорить «люди исмаильтеския под власть православного императора» [118] .
118
Октоих, в неделю утра, глас 8, канон 2, песнь 9, Богородичен.
Разумеется, роль литургии не состояла лишь в поддержании духа «Byzance apres Byzance» [119] в умах христиан Среднего Востока. Фактически она была единственным источником знания о христианских Писаниях и учении христианства. Она была уникальным источником эстетического, интеллектуального, музыкального, поэтического и зрительного наслаждения. Необычайное богатство ее значения и его оттенков позволяло ей заменить обучение и слушание проповедей. Конечно, многое из ее богословского содержания было труднопонимаемым для большинства, но ее внешние формы и выражение создавали притягательность посвящения в трансцендентное и неисчерпаемое таинство. Несомненно также, что литургия способствовала сохранению греческого языка
в областях, где этот язык был в употреблении. В областях же, где литургия служилась в переводе, она поддерживала ощущение принадлежности к более широкой всеобщей христианской традиции.119
«Византии после Византии» (фр.) — Прим. пер.
Вне областей, захваченных мусульманами, и по всей Восточной Европе литургия служила основным средством византийской культурной экспансии. Не занимаясь еще раз описанием Кирилло–Мефодиевской миссии среди славян, я должен напомнить здесь первично литургическую цель и функцию этой миссии. Описывая первоначальную деятельность двух братьев–солунян в Моравии, автор жития Константина–Кирилла указывает, что Константин учил своих моравских последователей «всем церковным службам — утрене, часам, вечерне, повечерию и литургии» [120] . Переводы Писания имели форму церковных чтений и цель — выполнять литургическую функцию. В поэтическом введении к одному из таких чтений, которое начиналось с Евангелия от Иоанна (как это всегда было в византийской традиции), поэт (которым мог быть сам Константин–Кирилл) провозгласил «Кирилло–Мефодиевскую» философию перевода:
120
Vita Constantini 15, 2. Ed. F. Grivec and F. Tomsic, in: Constantinus et Methodius Thessalonicenses, Fontes. Zagreb, 1960, p. 131.
Я — Пролог Святых Евангелий:
Как издревле рекли пророки «Христос идет собрать народы и языки,
Ибо Он есть свет миру…»
Вознося свою молитву Богу,
Я лучше скажу пять слов,
Понятных всем собратьям,
Чем десять тысяч слов непостижимых. [121]
Конечно, идея Пролога [122] и принцип использования местного языка в литургии не были византийской или Кирилло–Мефодиевской монополией. Дмитрий Оболенский напоминает нам, что сама эта идея выдвигалась также одним из их современников, английским королем Альфредом, стоявшим за представление «книг, знать которые всего более необходимо, на языке, который мы все понимаем» [123] . Но остается истинным то, что византийская Церковь считала доказанным принцип языкового плюрализма. Этот плюрализм одобрялся также и в литургических текстах, особенно в гимнографии дня Пятидесятницы, которая использовалась Константином и Мефодием в их полемике с «ересью трех языков» [124] в Венеции и Моравии. Разумеется, византийцы не всегда были здесь последовательны. Можно вспомнить часто цитирующиеся слезные заметки греческого архиепископа Феофилакта Охридского о его болгарской пастве, которую он описывет как «чудовищ» и как «нечистых рабов–варваров, пахнущих овчиной» [125] .
121
Перевод с англ. по изд.: St. Constantine’s Prologue to the Gospel. Tr. Jacobson R. // St.Vladimir’s Theological Quarterly, 7, 1963, pp. 15—18.
122
Пролог — церковно–учительный сборник, прототипом которого послужили греч. Минологии и Синаксари; содержит пересказы евангельских чтений, святоотеческие толкования и поучения, предания и краткие жития. Древнейший список славянского Пролога восходит к XII в. — Пер.
123
The Byzantine Commonwealth. London, 1971, p. 335.
124
Согласно «Жизни Константина», эта ересь поддерживалась франкским духовенством, утверждавшим, что христиане могут правильно совершать богослужения только на трех языках: еврейском, греческом и латинском, — языках надписи на кресте Христовом.
125
Epist. // PG, t. 126, col. 508, 308—309.
Такого рода тексты отражают снобизм, зачастую преобладавший в византийских образованных и аристократических кругах, но не подразумевают формального отречения от принципа литургического перевода. Тот же самый Феофилакт был автором жития св. Климента Охридского, ученика Кирилла и Мефодия и великого продолжателя их работы по «культуризации» славянской Македонии.
Не было бы преувеличением утверждать, что византийская христианская цивилизация переходила к славянам в первую очередь через литургию, и только потом — через перевод других текстов: правовых, богословских и научных. Наиболее очевидно это в примере с русскими. Известное описание обращения Владимира в Повести временных лет больше всего касается внешних форм богослужения и дисциплинарных вопросов. Богослужение мусульман видится неприятным‚ германцев — страдающим от недостатка красоты‚ а греков в Святой Софии — переносящим на самые небеса. Более того, как в Повести, так и в многочисленных полемических сочинениях, направленных против латинян, аргументы, связанные с литургией — примечательно рельефны, в особенности вопрос об опресноках, пресном хлебе‚ используемом в евхаристии западными христианами. Нет никакого сомнения, что в громадной массе анти–латинских полемических работ, пришедших в Россию из Византии, литургические доводы понимались легче, чем те, что касались тонких вопросов богословия. Русские прекрасно усвоили урок о том, что литургия есть подлинное выражение веры, драгоценное и неизменяемое сокровище, а также уверились в том, что получили эту литургию в совершенной и письменно закрепленной форме и что дословная верность греческому оригиналу составляла саму ее сущность.
Какие бы проблемы ни создала со временем эта позиция‚ особенно на Московской Руси, несомненно, что из всех конфессий средневекового христианского мира византийское православие было единственной, которая de facto соединяла вполне строгую практику литургического единообразия с принципом невозбранности переводов одних и тех же литургических текстов на языки различных народов. Латинский Запад, менее настойчивый в обрядовом единообразии, сохранил языковую монолитность до нынешних времен, тогда как другие — невизантийские — восточные обряды были сильно ограничены культурой отдельной этнической группы (армянской, коптской, сирийской, эфиопской и т. д.). Особый случай — Грузия. Ее национальная литургическая традиция, первоначально связанная с Антиохией, была в конце концов заменена византийской в грузинском переводе. Культурная и религиозная привлекательность Византии была очевидно неотразима для тех народов, которые, подобно грузинам, оставались в сфере халкидонского Православия и поэтому принадлежали к византийскому «содружеству». Но эта неотразимость не подразумевала языковой или культурной адсорбции, потому что языковой плюрализм в принципе всегда допускался и применялся не только в областях, удаленных от Константинополя, но также в весьма видных церковных центрах, близких к столице, таких, как Афон.
Итак, литургия‚ без сомнения‚ воистину была не только существенным фактором повседневной жизни византийского общества, но и путем, которым византийская христианская цивилизация сохранялась и передавалась по всему Среднему Востоку и Восточной Европе. Она была также выражением единства в вере и в политическом взгляде на мир, и это выражение было чем–то большим, нежели только символ. Она не только подразумевала ежедневное поминовение патриарха различными митрополитами константинопольской юрисдикции; имя византийского императора также возвещалось на литургии. Хорошо известное письмо патриарха Антония великому князю московскому Василию, написанное в 1393 г. и просящее поминать византийского императора в России [126] , иллюстрирует употребление византийскими церковными дипломатами литургической аргументации для поддержания византийской политической идеологии на Московской Руси. Понятно, что в последние десятилетия Империи это было крайним средством, остававшимся в их распоряжении. Тем не менее даже и позднее это средство продолжало быть действенным.
126
Ed. F. Miklosich and J. Muller. Acta Patriarchatus Constantinopolitani 2. Vienna, 1862, pp. 188—192.
Цель этого краткого очерка — лишь подчеркнуть важность литургии как источника понимания византийской цивилизации и оправдать важность темы не только для тех, кто профессионально изучает литургию, и для богословов, но также и для историков искусства, литературы‚ общества и для политологов. Я верю, что нет никакой необходимости подчеркивать центральное положение Литургии для тех из нас, кто вовлечен в насаждение православного христианства в Америке. В самом деле, наше использование византийской традиции может стать успешным, если мы поймем ее дух и основной пафос, не делая из нее идола.