Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг
Шрифт:
Как видно, письмо датировано 12 апреля — именно его прятал Маяковский от Лавута, когда тот его навещал в первой половине дня, оно и было тем самым «письмом правительству», о котором он в тот же день говорил с Норой. Пуля, пробившая его сердце 14 апреля, должна была, таким образом, сделать свое дело за два дня до этого. Фраза «никого не вините» обычна в подобных письмах, но в случае Маяковского она была и отголоском призыва самоубийцы из написанной семью годами раньше поэмы «Про это» — см. стр. 265.
Ловкая комедия для идиотов
Личные мотивы подчеркивались и в некрологе «Памяти друга», опубликованном в том же номере «Правды», где было напечатано официальное извещение о смерти. Помимо друзей-литераторов, некролог подписали три чекиста: Агранов, Горб и Эльберт. «Для нас, знавших и любивших его, самоубийство и Маяковский несовместимы, и
Нет, в социалистическом государстве самоубийство недопустимо — это объясняет рвение, с которым власти подчеркивали личные мотивы поступка Маяковского. Однако агентурные данные говорили иное. Из множества рапортов, поступивших на стол к Агранову в первые дни после смерти Маяковского, было ясно, что в «литературно-художественных кругах» в качестве объяснения самоубийства «романическая подкладка совершенно откидывается». «Говорят здесь более серьезная и глубокая причина, — доложил Агранову на основе „полевых рапортов“ начальник 5-го отделения секретного отдела ОГПУ Петров. — В Маяковском произошел уже давно перелом и он сам не верил в то, что писал и ненавидел то, что писал». Газетные публикации воспринимаются в этих кругах «ловкой комедией для идиотов». «Нужно было перед лицом заграницы, перед общественным мнением заграницы представить смерть Маяковского, как смерть поэта революционера, погибшего из-за личной драмы».
В день смерти Маяковского литературовед И. Груздев писал Горькому в Сорренто, что «нельзя объяснить катастрофу личными причинами», и, согласно Петрову, многие писатели расценивали самоубийство как политический протест; утверждалось, что реакции были одинаковы и в Москве и в Петербурге. «Одним из главных положений этих откликов является утверждение, что смерть Маяковского есть вызов Сов[етской] власти и осуждение ее политики в области художественной] литературы», — писалось в другом рапорте. — Второе положение: «если даже Маяковский не выдержал, то, значит, положение литературы действительно ужасное». Согласно Анатолию Мариенгофу, Маяковский на одном из последних выступлений обронил замечание о том, «как трудно жить и творить поэту в наши „безнадежные дни“». Другой писатель, Лев Гумилевский, разделял распространенное мнение о том, что «основные причины гибели поэта лежат в общественно-политических условиях» и что писатели чувствуют себя обязанными писать «на определенные, актуальные темы». «Ряд лиц (весьма большой) уверен, что за этой смертью кроется политическая подкладка, что здесь не „любовная история“, а разочарование сов [етским] строем». Время является, утверждал Гумилевский, «весьма тяжелым для честного писателя» и «весьма выгодным — для авантюристов, которые считают себя писателями только потому что их просят в организацию РАПП». Алексей Толстой, шесть лет назад вернувшийся из Берлина, говорит, что «ему стыдно за то, что он пишет», другой автор признается, что «заставляет себя писать не то, что он хочет».
Однако куда большее беспокойство у властей должно было вызвать распространение среди писателей суицидальных настроений. Прозаик Пантелеймон Романов заявил, что «у него не так давно было такое же состояние и он едва не кончил с собой», а «ряд поэтов (Орешин, Кириллов и др.) б[удто] бы сговаривались покончить самоубийством коллективно, чтобы доказать загранице, что в Сов [етском] Союзе писателям живется плохо и цензура заела». Наибольшую тревогу вызывали сведения о Михаиле Булгакове, о ком «определенно говорят», что его самоубийство «теперь на очереди». «Булгакова не отпускают заграницу и его душат, не пропуская его последних вещей, хотя лицемерно говорят, что Булгаков нам нужен, что мы будем ставить Булгакова. А в то же время театры, страшась самой тени Булгакова, избегают его, чтобы не попасть под подозрение» [32] .
32
28 марта Булгаков написал письмо советскому правительству, в котором жаловался на то, что ему не дают возможности работать. В тот же день, когда поступил рапорт о том, что он «теперь на очереди», Булгакову позвонил Сталин, который пообещал, что все наладится, что в известной мере и произошло: Булгакова приняли во МХАТ помощником режиссера и разрешили ему ставить свой спектакль о Мольере.
17 апреля
В шесть вечера 16 апреля берлинский поезд прибыл в Негорелое — пограничную станцию между Белоруссией
и Польшей, которую много раз проезжал Маяковский во время заграничных поездок. Там Лили и Осипа встретил Василий Катанян — ему выдали особое разрешение на въезд в пограничную зону «для встречи семьи умершего гр-на Маяковского».Гроб с телом Маяковского в Клубе писателей. Справа от Лили и Осипа мать Маяковского, слева от Осипа — Семен Кирсанов, несколько в тени — Рита Райт. За дамой в берете стоит Яков Агранов, но видны только его глаза.
Кроме телеграммы от Левы и Агранова и заметок в немецких газетах, сведений о случившемся у Бриков не было. О том, что Маяковский оставил прощальное письмо, они тоже не знали. Катанян рассказал им все, что ему было известно, и пересказал письмо по памяти, а на вокзале в Минске они нашли вчерашнюю «Правду», в которой письмо напечатано.
Следующим утром на вокзале в Москве их встретили друзья. Согласно Луэлле, Лили за эти дни так изменилась, что она ее с трудом узнала. Они поехали прямо в Клуб писателей, расположенный в бывшем особняке Соллогубов. В том же зале, где два месяца назад Маяковский читал «Во весь голос», на красном кубе стоял освещенный софитами гроб, обитый красной тканью и окруженный цветами и венками. Смерть уже оставила свою печать на лице, губы посинели, в волосах видны следы работы над посмертной маской.
«Появленье Лили вызывает новую вспышку отчаяния у Ольги Владимировны, — вспоминал Василий Катанян. — Она бросается на колени посредине зала и выкрикивает: „Сегодня к новым ногам лягте! / Тебя пою, / накрашенную, / рыжую…“» (из «Флейты-позвоночника»). Мать Маяковского спокойнее, она только говорит Лили: «При вас этого не случилось бы». Осип, Лили и Луэлла остаются почти целый день, Лили иногда подходит к Маяковскому, чтобы поцеловать его в лоб и призывает Луэллу сделать то же: «Душенька, подойди, поцелуй Володю».
За три дня, когда тело Маяковского было выставлено для прощания, десятки тысяч прошли мимо гроба, у которого стоял почетный караул, гражданский и военный: Лили и Осип, а также Луэлла, Пастернак, Асеев, Кирсанов, Третьяков, Каменский, Родченко, Катанян и Луначарский, а также коллеги Маяковского по РАППу: Ермилов, Либединский, Фадеев и Авербах. Другим почетным стражем был Артемий Халатов, всего неделю назад приказавший изъять приветствие Маяковскому из «Печати и революции». Кроме того, в качестве председателя похоронной комиссии Халатов отвечал за первые три дня посмертной жизни Маяковского. Какова степень иронии, которую может позволить себе судьба!
Халатов произнес речь на траурной церемонии, начавшейся в три часа выступлением Сергея Третьякова. Среди ораторов числился руководитель РАППа Леопольд Авербах, но выступали также друзья и сторонники Маяковского. Кирсанов читал «Во весь голос»; глубоко взволнованный Луначарский произнес речь, в которой говорил, что Маяковский был «куском напряженной горящей жизни», а после того, как он сделал себя «рупором величайшего общественного движения», стал таким в еще большей степени. «Прислушайтесь к звуку его песен, — призывал бывший народный комиссар просвещения, — вы нигде не найдете ни малейшей фальши, ни малейшего сомнения, ни малейшего колебания».
Прощальная церемония во дворе Дома писателей. Оратор на балконе — бывший нарком просвещения Анатолий Луначарский.
После выступлений «десять товарищей» выносят покрытый красной и черной тканью гроб, среди них Осип, Асеев, Третьяков и рапповцы Авербах, Фадеев и Либединский. Нес гроб и Халатов, отличавшийся тем, что никогда, даже дома, не снимал каракулевую шапку, — деталь, на которую не обратил внимания автор репортажа в «Литературной газете», описывая, как гроб, «медленно покачиваясь <…> плывет над морем обнаженных голов». На улице конная милиция пытается сдерживать натиск толпы. Люди облепили подоконники, деревья и фонарные столбы, а крыши черны от любопытствующих. Гроб помещают на грузовик. «Рядом с гробом на стального цвета платформе, — сообщалось далее в газете, — венок из молотков, маховиков и винтов; надпись: „Железному поэту — железный венок“». Грузовик отъезжает, и вслед за ним трогается и плывет вниз, к Арбатской площади, многотысячная, необозримая масса людей. Насколько хватает глаз, весь путь залит густой колонной людей, частью идущих и по боковым параллельным улицам и переулкам.