Стеклянный человек
Шрифт:
Бессменный разведчик дядя Гена.
Дядя Кирилл: вот уже много лет он пишет нетленку, а потом издает ее за свой счет. На каждой книге — посвящение: «моим детям».
Композитор дядя Миша, что дарил Кате в детстве замысловатые шариковые ручки. У одной из них был плоский металлический зажим в виде женской ножки.
Пришел и писатель Талыгин: после поминок они с дядей Гошей перепутали кожаные куртки и встречались потом в городе, чтобы обменяться обратно. Приехала папина сестра Лида — чернявая женщина с отекшим лицом, после смерти мужа впавшая в мистицизм. А ведь Катя помнила ее молоденькой, с длинной пушистой косой, горластую и веселую, а в мужья она выбрала смирного партработника многим старше себя. Приехал из Смоленска отцов брат дядя Паша: у него вместо правой руки протез, но он все равно был «рукастее» своего брата, беря долготерпением и какой-то угрюмой любовью к работе. Приехала на служебном автобусе вся редакция
«Так что, это и есть твой беглый мужик?» — спрашивает дядя Гена, кидая профессиональный взгляд разведчика в сторону Сергея. Катя молча кивает.
«Хороший мужик», отрезал дядя Гена, и эти слова больно полоснули Катю, потому что в них была то ли ей надежда, то ли приговор.
Отпевают отца в ритуальном зале при госпитале. Отец лежит в гробу, в полковничьей парадной форме, с красивым, разглаженным и подобревшим лицом такого же воскового цвета, как протез дяди Паши. Всем раздали свечки с наколотыми снизу квадратиками бумаги. Дядя Паша стоит без свечки, и Катя, подумав, что его обошли, отдает свою. А потом все равно забирает ее обратно. Потому что поняла, в чем дело: нужна вторая ладонь, чтобы подставить ее под случайные капли горячего воска…
…Через полгода, во сне, Катя оказалась на высоком снежном холме, совершенно одна, а внизу, словно в огромном кратере, расположился незнакомый вечерний город. Длинные белые дымы тянулись к небу и завязывались на ветру узлами. Темные, в красноватых огоньках улицы ложились одна на другую, словно непрогоревшие дрова. Катя зябко потирала руки и удивлялась желтизне своих пальцев, как у заядлого курильщика — что правда, то правда, ведь она в реальности действительно курила теперь, сигареты с публицистическим названием «Парламент». Катя вытаскивала из кармана куртки сотовый и пыталась прозвониться Сергею, чтобы он снял ее отсюда, с этого проклятого холма, где нет ни его, ни детей, ни мамы, никого. Катя даже слышала, как где-то внизу в городе звенит вызываемый ею телефон Сергея, мелодично выводя веселую рождественскую мелодию «jingle bells, jingle bells, jingle all the way». Но трубку никто не снимал, а мелодия становилась все басистее, все медленнее, как на выключенной виниловой пластинке, с которой не сняли иглу. Мелодия переходила на какой-то уж совсем траурный ритм… и Катя вдруг оказывалась возле Киевского вокзала. И видела: возле обувного магазинчика «Салита» стоит дощатый стол со скамьей, и за столом сидят покойные тетя Римма с бабушкой Олей. Они режутся в карты и разговаривают «за жизнь». Тетя Римма как всегда восклицает: «Ничего ты, мать, не понимаешь в любви», а бабушка тихонько огрызается и обзывает тетю Римму шекеляброй. И Катя подбегает к ним и кричит: «Где папа, где папа?» (потому что ведь они теперь все втроем лежат в одной могилке на Ваганьково). И Катя все спрашивает: «где папа, где папа», а потом видит, как на вокзальную площадь влетает лошадь, впряженная в тачанку. На тачанке, крепко держа в руках вожжи, в полный рост стоит отец. Лошадь резко останавливается, превращаясь в чугунное изваяние, уродливое, как у скульптора Церетели. Отец бросает вожжи на солому, спрыгивает, поправляет полковничью папаху. Он такой загорелый, и еще — очень сердитый. Катя подбегает к отцу и утыкается лицом в его зеленую военную рубашку и узнает этот запах — отец так всегда пах, когда работал на огороде на своей подмосковной даче. Катя обхватывает отца за шею и целует его в щетину, и руки ему целует. А отец шевелит кустистыми бровями и грозно так: «Где он? Где? Он что, картошку вам не выкопал? Не вернулся еще? На кого? На кого дочь мою променял? Мою! Дочь!». А Кате ничего больше и не нужно, она только жмется к отцу, вдыхая запах его рубашки, которую уже пора бы менять, потому что он наработался. Катя знает, что надо спешить, чтобы набраться сил от отца, пока он не оторвал дочь от себя, пока не понял, что дал слабину…
…Потом Катя просыпается и нашаривает под подушкой носовой платок и вытирает злые слезы, которыми напоследок заплакал ее отец, и чувствует, как навсегда — выходит из нее последний гнев…
Тополиные Ангелы
…На последнем этаже двери лифта бесшумно растворились, и каталка плавно вырулила прямо в небо! Тома ахнула: длинный стеклянный переход завис над городом, соединяя два огромных корпуса больницы со странным названием «Тополиные Ангелы».
«Тополиный ангел», молоденькая медсестра в травяного цвета робе и с крошечной зеленой диадемкой в коротких рыжих кудряшках, спешно — через пятнадцать минут пересменка — толкала перед собой каталку с новенькой.
Тома лежала на спине, в зеленом махровом халате до пят, крепко, до белых костяшек, сцепив руки на животе. Она видела, как они
въехали в отделение: вдоль бесконечной череды раздвижных дверей были высажены небольшие пятачки из травы, цветов и кустарников. В лицо дохнул сладкий ветерок. Мимо пролетела вишневая бабочка.«Ну да. Что ж не предупредили — сачок бы захватила», ехидно подумала Тома.
Каталка остановилась у одной из дверей, на которой электронной строкой уже светились Томины имя и фамилия.
…Томе было всего двадцать, и это был ее первый «женский» опыт. Вот, собственно, и все, что нам позволено знать о Томе. Кроме того, что она была темноволосой, волосы прямые до плеч, зачесаны назад. Аккуратный носик, упрямый подбородок, нежная кожа, карие глаза с легким прищуром — явный признак еще не осознанной близорукости. Руки красивые, плавные и — в рыжих веснушках. И длинные ноги — тоже в веснушках. Тома любила сдобные булочки и была очень несовременна: она мечтала пополнеть, но у нее это никак не получалось.
…Босиком она прошлепала к комоду и с любопытством оглядела часы: два бронзовых ангела держали в маленьких пухлых ручках круглый эектронный циферблат, на котором зеленело время: 22.47. Потом Тома удивленно опустила голову, заметив, что подошвы ее босых ног ничуть не озябли — пол из синей керамической плитки был тёплым. Девушка пересекла комнату и присела на зеленую шелковую постель. Нашарила ногами пушистые шлепанцы. Резкая боль снова пронзила низ живота. Застонав, Тома сцепила руки на паху и свернулась эмбриончиком на кровати. Очень хотелось курить, но Тома знала, что правилами больницы это запрещено. «Ну почему?» проговорила вслух девушка. — «Как так можно? Потому что ведь, может, я даже завтра умру». Потрясенная сообщенной ею самой новостью, она затихла, вперившись взглядом в стеклянный прозрачный потолок. Прямо на нее летел летний дождь, и где-то над ним, словно тусклый пульсирующий прожектор, маячила луна. Весь город был там, внизу. «Тополиные Ангелы» — самое высокое здание в городе.
…Когда Тома открыла глаза, на белом лике циферблата светилось время: 02:45. «Ну вот, сегодня операция», промелькнуло в Томином мозгу. Девушка встала с кровати, запахнула халат поглубже и направилась к дверям.
Она тихонько вышла и присела на банкетку. В огромном бесконечном коридоре было уже темно: горели лишь тусклые ночники, вмонтированные в стену. Мимо, шаркая шлепанцами, прошло скорченное беременное «привидение» — оно направлялось куда-то в самый дальний конец коридора, где светился маячок постовой медсестры. В коридоре было свежо и пахло листвой. Тома смешно пошевелила носом: да, и еще пахло травой. Но и лекарствами тоже. Она откинулась к стене и закрыла глаза. А потом стала напевать что-то себе под нос: пальцы ее тихонько шевелились, выводя мелодию на невидимом пианино.
И в этот самый момент в ногу ей что-то уперлось.
«Ну-ка, ангел, ноги-то подыми», — вдруг раздался над нею ворчливый голос.
Тома открыла глаза. Перед ней стояла высокая плотная бабка. Старый рабочий зеленый халат, рукава закатаны до локтей. Бабка стояла, зажав меж грубых дерматиновых тапок старую добрую патриархальную швабру, обмотанную мокрым куском мешковины. Правда, поблизости никакого ведра с водой не наблюдалось. Но пол вокруг Томы был мокрый. Бабка стояла и молча смотрела на девушку. От нее пахло чем-то незнакомым — запахами, о которых Тома и знать не могла. Потому что в ее время эти запахи уже давно вымерли. То были запахи самодельного хлеба, мешка с мукой, стоящего в кладовке, свежеподоенного молока: был в этом бабкином букете "ароматов" и запах «коровьей лепешки», слегка подсушенной на летнем ветерке. Тома беспокойно зашевелила носом. Ее воображение явно застали врасплох.
«Слышь-ко, ангел, говорю, ноги-то подыми», — нетерпеливо повторила бабка и пристукнула по полу шваброй. — «Пыль», продолжила она, «скатывается в комочки, и от нее домовые заводятся. И девки беременеть перестають». — Она пробурчала еще что-то и, пока Тома удивленно приподняла ноги, ловко протерла пол под банкеткой.
«Ну вот. Нахорошо помыла», — вздохнула бабка и грузно опустилась рядом с Томой. — «Эй, ты ноги-то опусти», — с укоризной произнесла она. — «Что это ты, яко сумасшедшая какая».
Тома загипнотизированно опустила ноги:
«А вы кто?»
«Да бабка Саня я. Техничка. А ты, ангел, гляжу, кровью исходишь?»
Тома, молча глотая вдруг навернувшиеся слезы, судорожно закивала головой, потом прохрипела ангинным голосом: «Ага. Завтра, то есть сегодня уже — операция».
Бабка Саня глубоко вздохнула и, сдернув с себя старенькую полинялую косынку в цветочек, отерла ею потный лоб.
«Откуда?..» вдруг подумалось Томе. — «Откуда эта бабка? Тут же — кругом компьютеры. Вон — кусты прямо из пластика растут. Полы наверняка моют автоматы. А тут — эта палка старомодная…»