Стены Иерихона
Шрифт:
Прежде чем подойти к Костопольскому, он вытащил носовой платок, помахал им, слезливо улыбнувшись, словно прощался с кем-то, отер щеки, приблизился и сказал несколько слов о болезни маршала сейма. Тот, однако, был закадычным другом Костопольского, который потому и располагал новостями посвежее. Дикерт слегка смешался, снова схватился за платок и, пока Костопольский говорил, держал его в воздухе, словно сдаваясь, вывесил флаг, потом едва коснулся им лица. Ему можно было и отойти, но таково уж лицемерие светских ситуаций. Ничто его больше уже не удерживало. Каждый сообщил, что знал. Легко сказать-оставить его, но с каким впечатлением! Вот именно
Оно тянулось словно тянучка.
Он не сумел отойти. Как же это вдруг-ни с чем. Так все ничтожно, и что приносил, и что слышал. Он понимал, разговоры на приемах иными быть не могут. Он первый ретировался всякий раз, когда в таких обстоятельствах сталкивался с оригинальностью. Как знать, не огорчался ли даже, как если бы прочитал дипломатическое донесение, написанное слишком самостоятельным языком. Он верил в сношения между учреждениями, в общую форму, в одинаковость чиновничьего языка. Министерство было для него братством, но не забегай вперед. Он склонял голову перед этим правилом и равнялся на других. На низших, а нередко и на высших, блеск которых обратился в дела, а не в слова. Он страдал от этой банальности. Никогда не переходил ее границ.
Понимал, ее надо носить, как маску. Это в огромной мере помогало тому, чтобы никому не дать постичь его личных качеств. И они оставались под сомнением. Что было у Дикерта под его мелкостью, кто мог об этом догадаться? Такие, как он, оценивали друг друга лишь в своем кругу, будто масоны. Фасад у них был гладкий.
И вот Дикерт, сознавая, что ни во что ни на йоту углубляться нельзя, растекался вширь. Он никогда не позволил бы себе выделиться среди товарищей, так что подходил к людям с никчемными разговорами. Словно актер на сцене, который, манипулируя пустым кувшином, делает вид, что наливает. Откуда он знает, что уже хватит? И я этого не знаю, думал о себе Дикерт. Только ни за что не высовываться, вздыхал он, а как бы мне хотелось наполнить кувшин!
Задыхаясь, Дикерт болтал языком, а тем временем, словно лунатику, ему снились какие-то трогательные сны, и он вытягивал перед собой руки. Какая-то затхлость! Где же те разговоры, которые он вел с друзьями в деревне много лет назад. Да и сейчас ему случается интеллигентно поболтать со старыми приятелями.
Поразить их метким выражением, точностью взгляда. Но он вроде как бы скрывал это. Ум у него был на потом. А пока он лишь следил, чтобы не сморозить чего-нибудь. Так легко запутаться. Но это ему не грозило. Не потому даже, что Дикерт так строго следил за собой, а потому, что он так горячо верил. В учреждение! Мысль, что он в нем, никогда Дикерта не покидала.
Он жил ею, не работой, рвением он не отличался, а своим высоким положением. С тех пор, как семь лет назад, поступив служить, он прикоснулся к нему, это ощущение поселилось в его сердце. И так у них у всех. Казалось, это любовники учреждения.
Упоенные им. Уже самим фактом, сверх меры. Счастливы они были, только если оно благоволило к ним, если бы оно их бросило, это повергло бы их в отчаяние.
– У меня есть кое-что для тебя.
– Дикерт потянул Ельского за рукав.
Они стояли лицом к саду, как недавно Тужицкий с Товиткон.
Дикерт огляделся по сторонам. Сорвал в темноте какой-то цветок.
–
Ну, - подогнал его Ельский.– Янек сидит!
– И чуть помолчав, добавил: - Мои родители знают. Поднес цветок к глазам, затем дунул в лепестки, бросил.
– Его взяли утром, где-то на Лешно', со всей группой. Не вернулся к обеду, но такое случается. Вечером дал знать. Он на Даниловичевской улице.
Этим должно было кончиться, думал Ельский. Он слишком хорошо знал того Дикерта, чтобы не ожидать его ареста.
– Ты уже предпринял что-нибудь?
– спросил он.
– Попросил из канцелярии министра позвонить в цензуру. В прессе фамилии не будет.
– Это ты ради себя, - начал Ельский.
– Прежде всего ради отца, - с достоинством возразил Дикерт.
– Ну, так это ради вас, а для него что?
Дикерт сжимал и разжимал пальцы. Он не сделал ничего. Зато брат ему-да! Он сжал губы.
– Только ты что-нибудь можешь, - вздохнул он.
– Я?
– удивился Ельский.
– Через Скирлинского. Ты в хороших отношениях. Разве не так?
– Тогда завтра.
– Почему, он же здесь.
– Дикерт разволновался.
– Как я вернусь домой? Мать не оставит меня в покое.
Ельский повторил:
– Сегодня, правда, не стоит и пытаться. У него тут были большие неприятности.
– Здесь?
– с высоты своих переживаний усмехнулся Дикерт.
– Какие у него могут быть неприятности. С Болдажевской?
Она, конечно, может что угодно выкинуть, но чтобы из-за нее неприятности! С пятого на десятое он знал, что Скирлинский считает себя ее женихом. Хочет чем-то отличаться от других. Это пожалуйста. Но чтобы переживать! Ельский подтвердил:
– Вот именно. Сегодня он ни на что другое просто не способен. А ты что, боишься, если следствие начнется, нельзя будет дать ему обратный ход? Что ты вообще знаешь об этом деле?
– Ничего.
Он и боялся этого дела Янека, и ждал его. Верил, что в конце концов брата можно будет вытащить. Но с трудом. Мечтал он только об одном. Пусть бы улики оказались настолько серьезными, что единственным выходом станет заграница.
Брат-коммунист в Америке, да хотя бы и во Франции. Это легче вынести, духовно он уже был довольно далек от него, так пусть же отправится подальше с этим своим коммунизмом. Лишь бы не здесь, не на месте. Во многих отношениях это было бы делом щекотливым. Да еще и под одной крышей.
– Чего бы ты хотел, чтоб я знал?
– жаловался он.
– Таскается, я и сам толком не представляю где, шьется с самыми худшими элементами, только что домой всего этого не тащит.
Если говорить о людях, то тут наверняка. Но что у него в ящиках стола, думаешь, мать знает? Или отец?
– Ты тоже не знаешь!
– Ельский посмотрел Дикерту в глаза.
Разумеется, он переворачивал в комнате брата все вверх дном, но не постоянно же. Никакой от этого пользы, никакого спокойствия, так что ему не в чем было себя упрекнуть.
– Нет, - рассердился он.
– Ну и что? В его комнате груда бумаг, кучи книг, так ведь нелегальную литературу не узнаешь по внешнему ее виду. Но-ты же знаешь нашу квартиру! Безнадежно. Тысячи комнат, антресолей, шкафы в коридорах. Бог ты мой!
– И вдруг, уже не в силах скрывать дольше то, что его по-настоящему беспокоило, но не оттого, что беспокойство это сейчас так возросло, а оттого, что все остальное в этот миг ушло на задний план, он вздохнул: - Что теперь будет с моим Лондоном?