Степан Разин (Казаки)
Шрифт:
И так, постепенно, голытьба эта окрепла, стала на ноги, обложилась жирком и стала весьма неодобрительно смотреть на ту голытьбу, которая продолжала бежать с севера. Преувеличивать этот постоянный приток беглых не следует, их было не так уж много: несмотря на то что вся Русь знала, что «Доном от всяких бед освобождаются», казаков по всему Дону было не более 20 000. Но с 1649 г. – год Издания Уложения, окончательно прикрепившего крестьян к земле, то есть отдавшего их в полную власть помещика и вотчинника, – этот приток значительно увеличился и перед морским походом Разина достиг такой силы, что на не пашущем Дону стало голодно. В 1668 г., когда Разин был в Персии, к царскому послу, бывшему тогда на Дону, приходило тайно человек тридцать «нарочитых» казаков и советовались с ним о своих планах
Сила Степанова росла с каждым днем: у него было уже до 4000 человек, a кроме того, все верховые станицы, еще не успевшие обложиться жирком, были явно на его стороне. Тайные гонцы со всех концов России говорили ему о все растущем недовольствии народа, о всяческом шатании и об ожидании чего-то, что должно облегчить тяжкую долю людей государства московского. И вдруг точно удар хлыста ожег голытьбу в Кагальник неожиданно прибежала та станица, которую Степан отправил во главе с Лазарем Тимофеевым еще из Астрахани, чтобы добить челом великому государю и принести ему все вины казацкие. И рассказал Лазарь возбужденному кругу, что в Москве их приняли очень сурово и под конвоем отправили в Астрахань, чтобы там верной службой они искупили вины свои. По дороге, уже за Пензой, на р. Медведице, им удалось, однако, перевязать свой конвой, завладеть его конями и бежать в Кагальник.
И зашумела недобрым шумом Кагальницкая республика… Быстрее и чаще забегали тайные гонцы с прелестными письмами на Русь, и воевода царицынский Унковский пустил в Москве в ход все свои связи и не жалел кому нужно денег, чтобы отпустили только его душу на покаяние, чтобы перевели его от этого осиного гнезда куда подальше… И Москва, томимая темной тревогой, отправила в конце зимы в Черкасске постоянного посла своего к казакам Евдокимова, человека толкового и тонкого, – для виду была дана ему царская милостивая грамота к казакам, а на самом деле целью поездки его была разведка на месте о делах и замыслах Степана.
Был погожий и веселый апрельский день. Согревшаяся степь радостно дымилась. В небе при звуке труб победных строили свои станицы журавли. Мутный Дон широко гулял по лугам. В Черкасске на широкой, растоптанной площади, около черных развалин сгоревшей за зиму единственной церкви казачьей столицы, собрался многолюдный казачий круг. Царский посол, дьяк Евдокимов, невысокого роста, широкий, с румяным белым лицом и пушистой, точно сияющей бородой, вышел степенно в середину крута, степенно поклонился сперва Корниле Яковлеву, атаману, важно стоявшему со своей булавой, а потом на все четыре стороны кругу казачьему и, расправив бороду, громко сказал:
– Великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всея Великия, Малыя и Белыя России и самодержец и многих государственных земель, восточных и северных, отчин и дедин и наследник, и государь, и обладатель, велел всех вас, атамана и казаков, спросить о здоровье…
И все, атаман и казаки, били челом великому государю. Посол московский, сияя бородой, передал атаману милостивую грамоту за печатями царскими. Корнило – невысокого роста, очень смуглый, с густыми сивыми усами и умными медвежьими глазками, – высоко поднял царскую грамоту и не торопясь, уважительно стал вычитывать ее кругу. И казаки услышали похвалы своему высокому воинскому званию и милостивые обещания прислать, как станет после распутицы дорога, обычное жалованье. И все челом ударили по царской милости, и, уважительно отпустив московского посла, Корнило сказал, что казаки выберут на днях станицу, чтобы еще раз заверить великого государя в преданности казачества его пресветлому царскому величеству. Но на душе старика было сумно: он ожидал от голутовы всякого. Старый заслуженный воин и хороший хозяин, он видел всю гнилость московского правительства, но не имел ни малейшего доверия и к замыслам голытьбы: на разбое да на пьянстве далеко не уедешь. Он умел временно уступать кругу, чтобы потом потихоньку все-таки поставить на своем. Но теперь, с выступлением Степана, – Степан был его крестник – положение
его становилось с каждым днем все труднее и труднее…Дня через три Корнило собрал круг для выбора станицы в Москву. И вдруг в сопровождении радостно возбужденной голытьбы на площадь явился Степан.
– Куда это вы станицу выбираете? – громко сказал он.
– В Москву к великому государю… – отвечали самостоятельные казаки.
– Ага, так… Ладно… – сказал Степан и вдруг раскатился он своим голосом к голытьбе: – Собирай и вы свой круг, отдельно!..
Возбужденно галдя, зачернел и круг голоты.
– Зови сюда московского посла!.. – распорядился Степан.
Тотчас же казаки привели на круг Евдокимова. Он был по-прежнему румян, чист и сиял своей пушистой бородой.
– Говори правду: от великого государя ты приехал сюда или от бояр? – пренебрегая всякими приветствиями, грозно спросил Степан.
– Я приехал от великого государя с государевой милостивой грамотой… – своим приятным, чистым голосом отвечал Евдокимов.
– Врешь, сукин сын!.. – рявкнул Степан. – Ты лазутчик!.. Ты присматривать за мной прислан… От бояр…
И, размахнувшись, Степан изо всей силы ударил в румяное, теперь испуганное, лицо посла.
– Бей его, казаки!.. – крикнул он.
Евдокимов валялся уже в черной растоптанной грязи, и казаки, тесно толпясь вокруг него, били его чем попало.
– Ребята, негоже… – говорил взволнованный Корнило. – Смотрите, быть вам в ответе перед великим государем… Брось, ребята!.. Оставь…
– Ты владей своим войском, а я буду владеть своим!.. – бешено крикнул ему Степан. – В воду москвитянина, ребята!..
– В воду его!.. В воду!..
И избитого до потери сознания Евдокимова казаки бросили в мутные, ледяные волны разгулявшегося Дона, а всех спутников его голытьба взяла под стражу. Корнило оказался атаманом только по имени: Степан верховодил всем. Теперь он уже открыто говорил, что время выступать против лиходеев бояр, взявших в плен царя. Против самого царя он говорить остерегался: легенда царя была очень еще крепка даже в отпетых душах. Его речи встречали всегда шумный успех, и все резче, все ярче становились его наскоки на привычный уклад жизни. Незадолго перед этим в Черкасске сгорела единственная церковь. Зная щедрость Степана, казаки попросили его помочь на построение храма.
– Да на что он вам? – усмехнулся Степан. – Разве нельзя жить без попов? Венчаться, что ли? Так станьте в паре против вербы да пропляшите хорошенько, вот и повенчались… Или забыли, как в старинной песне поется: тут они и обручались, вкруг ракитова куста венчались…
– А небось, сам-то ты со своей Матвевной венчался, – возражали недоверчивые.
– Мало ли что человек по глупости делает!.. – сказал Степан. – А прошло время, поразобрался в делах, ну и херь все лишнее, чтобы не мешало.
Буйные духом от таких слов пьянели еще больше, и жизнь становилась для них похожа на эти беспредельные степи, где нет над человеком никого и ничего и где можно гулять по всей своей вольной волюшке, но зато робкие и нерешительные задумывались все более и более, а некоторые даже и совсем отошли от Степана.
Весь Дон шумел, готовясь к походу в неизвестное. Все чувствовали, что на этот раз произойдет что-то решительное, окончательное. Одни верили в какое-то торжество, им и самим неясное, а другие хмуро говорили, что на все наплевать и хуже все равно не будет.
Воровская столица Кагальник курился дымками вечерними. Сиреневые сумерки застилали уже и серебряный разлив Дона, в котором бултыхалась, играя, рыба, и уже прозеленевшую степь, где плясали влюбленные дрофачи, и эти утопающие в невылазной грязи землянки казаков.
– Эй, Черноярец!.. Есаул, тебя…
– Что такое? – встал грустивший о чем-то над рекой Ивашка.
– Какие-то богомолки из Ведерниковской тебя требовают…
Ивашка спустился к неуклюжему тяжелому парому, под которым хлюпала вода, и в легком челночке переехал на тот берег: чужих баб в станицу никак не пускали. Навстречу ему из дымных сумерек смотрели две богомолки с котомочками и в приспущенных на глаза платках. И вдруг Ивашка так и затрясся: знакомая, пьянящая родинка на подбородке!.. Он испуганно вгляделся в другую богомолку: то была старая Степанида.