Приветствую тебя две тыщи летспустя. Ты тоже был женат на бляди.У нас немало общего. К тому жвокруг — твой город. Гвалт, автомобили,шпана со шприцами в сырых подъездах,развалины. Я, заурядный странник,приветствую твой пыльный бюств безлюдной галерее. Ах, Тиберий,тебе здесь нет и тридцати. В лицеуверенность скорей в послушных мышцах,чем в будущем их суммы. Голова,отрубленная скульптором при жизни,есть, в сущности, пророчество о власти.Все то, что ниже подбородка, — Рим:провинции, откупщики, когортыплюс сонмы чмокающих твой шершавыймладенцев — наслаждение в ключеволчицы, потчующей крошку Ремаи Ромула. (Те самые уста!глаголющие сладко и бессвязнов подкладке тоги.) В результате — бюсткак символ независимости мозгаот
жизни тела. Собственного иимперского. Пиши ты свой портрет,он состоял бы из сплошных извилин.Тебе здесь нет и тридцати. Ничтов тебе не останавливает взгляда.Ни, в свою очередь, твой твердый взглядготов на чем-либо остановиться:ни на каком-либо лице, ни наклассическом пейзаже. Ах, Тиберий!Какая разница, что там бубнятСветоний и Тацит, ища причинытвоей жестокости! Причин на свете нет,есть только следствия. И люди жертвы следствий.Особенно в тех подземельях, гдевсе признаются — даром, что признаньяпод пыткой, как и исповеди в детстве,однообразны. Лучшая судьба —быть непричастным к истине. Понежеона не возвышает. Никого.Тем паче цезарей. По крайней мере,ты выглядишь способным захлебнутьсяскорее в собственной купальне, чемвеликой мыслью. Вообще — не есть лижестокость только ускоренье общейсудьбы вещей? свободного паденьяпростого тела в вакууме? В немвсегда оказываешься в момент паденья.Январь. Нагроможденье облаковнад зимним городом, как лишний мрамор.Бегущий от действительности Тибр.Фонтаны, бьющие туда, откуданикто не смотрит — ни сквозь пальцы, ниприщурившись. Другое время!И за уши не удержать ужевзбесившегося волка. Ах, Тиберий!Кто мы такие, чтоб судить тебя?Ты был чудовищем, но равнодушнымчудовищем. Но именно чудовищ —отнюдь не жертв — природа создаетпо своему подобию. Гораздоотраднее — уж если выбирать —быть уничтоженным исчадьем ада,чем неврастеником. В неполных тридцать,с лицом из камня — каменным лицом,рассчитанным на два тысячелетья,ты выглядишь естественной машинойуничтожения, а вовсе нерабом страстей, проводником идеии прочая. И защищать тебяот вымысла — как защищать деревьяот листьев с ихним комплексом бессвязно,но внятно ропщущего большинства.В безлюдной галерее. В тусклый полдень.Окно, замызганное зимним светом.Шум улицы. На качество пространстваникак не реагирующий бюст…Не может быть, что ты меня не слышишь!Я тоже опрометью бежал всегосо мной случившегося и превратился в островс развалинами, с цаплями. И ячеканил профиль свой посредством лампы.Вручную. Что до сказанного мной,мной сказанное никому не нужно —и не впоследствии, но уже сейчас.Но если это тоже ускореньеистории? успешная, увыпопытка следствия опередить причину?Плюс, тоже в полном вакууме — чтоне гарантирует большого всплеска.Раскаяться? Переверстать судьбу?Зайти с другой, как говориться, карты?Но стоит ли? Радиоактивный дождьпольет не хуже нас, чем твой историк.Кто явится нас проклинать? Звезда?Луна? Осатаневший от бессчетныхмутаций, с рыхлым туловищем, вечныйтермит? Возможно. Но, наткнувшись в насна нечто твердое, и он, должно быть,слегка опешит и прервет буренье.«Бюст, — скажет он на языке развалини сокращающихся мышц, — бюст, бюст».
1981
Датировано по переводу в «To Urania» — С. В.
В окрестностях Александрии
Карлу Профферу
Каменный шприц впрыскивает героинв кучевой, по-зимнему рыхлый мускул.Шпион, ворошащий в помойке мусор,извлекает смятый чертеж руин.Повсюду некто на скакуне;все копыта — на пьедестале.Всадники, стало быть, просто далидуба на собственной простыне.В сумерках люстра сродни костру,пляшут сильфиды, мелькают гузки.Пролежавший весь день на «пуске»палец мусолит его сестру.В окнах зыблется нежный тюль,терзает голый садовый веникшелест вечнозеленых денег,непрекращающийся июль.Помесь лезвия и сыройгортани, не произнося ни звука,речная поблескивает излука,подернутая ледяной корой.Жертва легких, но друг ресниц,воздух прозрачен, зане исколотклювами плохо сносящих холод,видимых только в профиль птиц.Се — лежащий плашмя колосс,прикрытый бурою оболочкойс отделанной кружевом оторочкойзамерзших после шести колес.Закат, выпуская из щели мышь,вгрызается — каждый резец оскален —в электрический сыр окраин,в то, как строить способен лишьспособный все пережить термит;депо,
кварталы больничных коек,чувствуя близость пустыни в коих,прячет с помощью пирамидгоризонтальность свою земляцвета тертого кирпича, корицы.И поезд подкрадывается, как змея,к единственному соску столицы.
1982, Вашингтон
Келломяки
М. Б.
I
Заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни —телеграмма летит из Швеции: «Будь здоров».И никаким топором не наколешь дровотопить помещенье. Наоборот, инойдом согреть порывался своей спинойсамую зиму и разводил цветыв синих стеклах веранды по вечерам; и ты,как готовясь к побегу и азимут отыскав,засыпала там в шерстяных носках.
II
Мелкие, плоские волны моря на букву «б»,сильно схожие издали с мыслями о себе,набегали извилинами на пустынный пляжи смерзались в морщины. Сухой мандражголых прутьев боярышника вынуждал поройсетчатку покрыться рябой корой.А то возникали чайки из снежной мглы,как замусоленные ничьей рукой углыбелого, как пустая бумага, дня;и подолгу никто не зажигал огня.
III
В маленьких городках узнаешь людейне в лицо, но по спинам длинных очередей;и населенье в субботу выстраивалось гуськом,как караван в пустыне, за сах. пескомили сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.В маленьком городе обыкновенно ешьто же, что остальные. И отличить себяможно было от них лишь срисовывая с рубляшпиль кремля, сужавшегося к звезде,либо — видя вещи твои везде.
IV
Несмотря на все это, были они крепки,эти брошенные спичечные коробкис громыхавшими в них посудой двумя-тремясырыми головками. И, воробья кормя,на него там смотрели всею семьей в окно,где деревья тоже сливались потом в одночерное дерево, стараясь перерастинебо — что и случалось часам к шести,когда книга захлопывалась и когдаот тебя оставались лишь губы, как от того кота.
V
Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,дар — холодея внутри, источать теплововне — постояльцев сближал с жильем,и зима простыню на веревке считала своим бельем.Это сковывало разговоры; смехгромко скрипел, оставляя следы, как снег,опушавший изморозью, точно хвою, краяместоимений и превращавший «я»в кристалл, отливавший твердою бирюзой,но таявший после твоей слезой.
VI
Было ли вправду все это? и если да, на койбудоражить теперь этих бывших вещей покой,вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,имитируя — часто удачно — тот свет во сне?Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);а что Келломяки ведали, кроме рельси расписанья железных вещей, свистявозникавших из небытия, пять минут спустяи растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,мысль о любви и успевших сесть?
VII
Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой кормподбирая с пустынных пригородных платформ,оставляла на них под тяжестью хвойных лапнастоящее в черном пальто, чей драп,более прочный, нежели шевиот,предохранял там от будущего и отпрошлого лучше, чем дымным стеклом — буфет.Нет ничего постоянней, чем черный цвет;так возникают буквы, либо — мотив «Кармен»,так засыпают одетыми противники перемен.
VIII
Больше уже ту дверь не отпирать ключомс замысловатой бородкой, и не включить плечомэлектричество в кухне к радости огурца.Эта скворешня пережила скворца,кучевые и перистые стада.С точки зрения времени, нет «тогда»:есть только «там». И «там», напрягая взор,память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,шаря в шкафах, роняя на пол роман,запуская руку к себе в карман.
В середине жизни, в густом лесу,человеку свойственно оглядываться — как беглецуили преступнику: то хрустнет ветка, то всплеск струи.Но прошедшее время вовсе не пума ине борзая, чтоб прыгнуть на спину и, сваливжертву на землю, вас задушить в своихнежных объятьях: ибо — не те бока,и Нарциссом брезгающая рекапокрывается льдом (рыба, подумав просвое консервное серебро,