Стихи
Шрифт:
1925
В раю
Моя душа, за смертью дальней твой образ виден мне вот так: натуралист провинциальный, в раю потерянный чудак. Там в роще дремлет ангел дикий, полупавлинье существо. Ты любознательно потыкай зеленым зонтиком в него, соображая, как сначала о ней напишешь ты статью, потом… но только нет журнала и нет читателей в раю. И ты стоишь, еще не веря немому горю своему: об этом синем сонном звере кому расскажешь ты, кому? Где мир и названные розы, музей и птичьи чучела? И смотришь, смотришь ты сквозь слезы на безымянные крыла. 1927, Берлин
Из книги "Poems and Problems"
Дождь пролетел
Дождь пролетел и сгорел на лету. Иду по румяной дорожке. Иволги свищут, рябины в цвету, белеют на ивах сережки. Воздух живителен, влажен, душист. Как жимолость благоухает! Кончиком вниз наклоняется лист и с кончика жемчуг роняет. 1917, Выра
К свободе
Ты медленно бредешь по улицам бессонным; на горестном челе нет прежнего луча, зовущего к любви и высям озаренным. В одной руке дрожит потухшая свеча. Крыло подбитое по трупам волоча и заслоняя взор локтем окровавленным, обманутая вновь, ты вновь уходишь прочь, а за тобой, увы, стоит все та же ночь. 1917, Крым
Номер в гостинице
Не то кровать, не то скамья. Угрюмо-желтые обои. Два стула. Зеркало кривое. Мы входим — я и тень моя. Окно со звоном открываем: спадает отблеск до земли. Ночь бездыханна. Псы вдали тишь рассекают пестрым лаем. Я замираю у окна, и в черной чаше небосвода, как золотая капля меда, сверкает сладостно луна. 8 апреля 1919, Севастополь
Герб
Лишь отошла земля родная, в соленой тьме дохнул норд-ост, как меч алмазный, обнажая средь облаков стремнину звезд. Мою тоску, воспоминанья клянусь я царственно беречь с тех пор, как принял герб изгнанья: на черном поле звездный меч. 24 января 1925, Берлин
Вершина
Люблю я гору в шубе черной лесов еловых, потому что в темноте чужбины горной я ближе к дому моему. Как не узнать той хвои плотной и как с ума мне не сойти хотя б от ягоды болотной, заголубевшей на пути. Чем выше темные, сырые тропинки вьются, тем ясней приметы с детства дорогие равнины северной моей. Не так ли мы по склонам рая взбираться будем в смертный час, все
то любимое встречая, что в жизни возвышало нас? 31 августа 1925, Фелмберг (Шварцвальд)
Лилит
Я умер. Яворы и ставни горячий теребил Эол вдоль пыльной улицы. Я шел, и фавны шли, и в каждом фавне я мнил, что Пана узнаю: "Добро, я, кажется, в раю". От солнца заслонясь, сверкая подмышкой рыжею, в дверях вдруг встала девочка нагая с речною лилией в кудрях, стройна, как женщина, и нежно цвели сосцы — и вспомнил я весну земного бытия, когда из-за ольхи прибрежной я близко-близко видеть мог, как дочка мельника меньшая шла из воды, вся золотая, с бородкой мокрой между ног. И вот теперь, в том самом фраке, в котором был вчера убит, с усмешкой хищною гуляки я подошел к моей Лилит. Через плечо зеленым глазом она взглянула — и на мне одежды вспыхнули и разом испепелились. В глубине был греческий диван мохнатый, вино на столике, гранаты, и в вольной росписи стена. Двумя холодными перстами по-детски взяв меня за пламя: "Сюда", — промолвила она. Без принужденья, без усилья, лишь с медленностью озорной, она раздвинула, как крылья, свои коленки предо мной. И обольстителен и весел был запрокинувшийся лик, и яростным ударом чресел я в незабытую проник. Змея в змее, сосуд в сосуде, к ней пригнанный, я в ней скользил, уже восторг в растущем зуде неописуемый сквозил, — как вдруг она легко рванулась, отпрянула и, ноги сжав, вуаль какую-то подняв, в нее по бедра завернулась, и, полон сил, на полпути к блаженству, я ни с чем остался и ринулся и зашатался от ветра странного. «Впусти», — я крикнул, с ужасом заметя, что вновь на улице стою и мерзко блеющие дети глядят на булаву мою. "Впусти", — и козлоногий, рыжий народ все множился. "Впусти же, иначе я с ума сойду!" Молчала дверь. И перед всеми мучительно я пролил семя и понял вдруг, что я в аду. 1928, Берлин
К музе
Я помню твой приход: растущий звон, волнение, неведомое миру. Луна сквозь ветки тронула балкон, и пала тень, похожая на лиру. Мне, юному, для неги плеч твоих казался ямб одеждой слишком грубой. Но был певуч неправильный мой стих и улыбался рифмой красногубой. Я счастлив был. Над гаснущим стадом огонь дрожал, вылущивал огарок; и снилось мне: страница под стеклом бессмертная, вся в молниях помарок. Теперь не то. Для утренней звезды не откажусь от утренней дремоты. Мне не под силу многие труды, особенно тщеславия заботы. Я опытен, я скуп и нетерпим. Натертый стих блистает чище меди. Мы изредка с тобою говорим через забор, как старые соседи.
Поделиться с друзьями: