Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
И, не дожидаясь моего ответа, оп бистро ушел.
У меня словно камень в груди залег вместо сердца. Письмо мне! От него! Что ему от меня нужно? Надеюсь, ничего плохого? Выглядит оп человеком солидным, знающим, что делает. Я ему никакого зла не сделала, так за что же ему платить мне злом?
Трудно мне было скрыть свое волнение от кузин. Все утро я была сама не своя, все дожидалась десяти часов, когда обычно меня посылали на почту за газетой для дяди. Закутав голову платком, я поспешила и а почту и протиснулась к деревянной решетке, из-за которой экспедиторша выдавало письма до востребования.
— Прошу вас, нет ли там письма «Ромуальде»? — сказала я таким неверным и дрожащим голосом, что несколько посети телей, также стоявших у решетки, обратили на меня свои насмешливые, как мне показалось, взгляды.
Экспедиторша начала перебирать письма в шкафу.
— Откуда ждете письма? — спросила она
— Местное, — едва слышно прошептала я, закрывая лицо платком.
В эту минуту в моих руках оказался
«На днях я уезжаю в Перемышль и не буду больше в доме вашего дяди. Не хочу даже бывать там — почему, сейчас поймете. Я видел ваше несчастное положение и говорил о вас с вашим дядей Если бы я сказал, что люблю вас, то вы имели бы право не поверить мне, потому что как же можно полюбить кого-нибудь, не зная его ближе? Поэтому не буду говорить вам о любви, а только скажу вот что. Я бедный офицер, из простой семьи. Холостая жизнь мне опротивела, хочется изведать хоть немного тепла семейного гнезда. Собственной семьи у меня нет, жениться без реверса нельзя, такой девушки, которая внесла бы на меня реверс и при этом была бы мне по душе, я, наверно, не найду, а продавать себя за реверс в мужья такой, которую я не смогу полюбить, — также не хочу. Между тем моего месячного жалованья с грехом пополам хватило бы на содержание семьи. Что же мне делать? Законные пути для меня закрыты, обстоятельства сами толкают меня на незаконный. Я знаю вас как честную девушку и не должен был бы пользоваться вашим печальным положением. Но я знаю, что это положение безвыходно, и. потому думаю, что лучше вам будет стать моей, хоть и не венчанной, женой, чем вечной служанкой ваших кузин. Будем жить вместе, будем довольствоваться тем, что имеем, а когда я дослужусь до повышения, то брошу службу, и тогда мы поженимся. Не буду скрывать от вас, что это не легкое и не скорое дело. Но может случиться война, я могу на ней отличиться, и тогда дело пойдет лучше. Решайте, как знаете. Скажу вам только кое-что о себе. Я человек простой, тихий, вырос в бедности, привык к скромной жизни и труду, и если правда то, что говорят о вас, то мне кажется, я полюблю вас. Если решитесь уйти со мной, то будьте в субботу вечером со всеми своими вещами на вокзале. Я возьму вам билет. Во всяком случае, в субботу вечером буду ждать на вокзале. Если не придете — ваша воля, я не поставлю вам этого в вину. А если придете, то до свидания!»
Как видите, я хорошо выучила на память это письмо. Оно и до сих пор у меня, единственная памятка моего счастья. Читая его, я почувствовала, что вся то заливаюсь румянцем, то опять бледною. Меня кинуло в дрожь, я не знала, как поступить, куда спрятать бумагу, куда идти, что думать. Мне вспомнилось, как мать когда-то целовала и ласкала меня и прочила мне самых лучших и богатых женихов, а позже, когда я начала подрастать, все старалась остеречь меня от военных. Мне вспомнились слышанные мною разговоры кузин об офицерах, об их безнравственной жизни, о девицах, которых они берут на содержание, а через некоторое время прогоняют, отдают на позор, — и мне страшно стало письма, которое я спрятала на груди под лифчиком. Так и чудилось мне, что там зашевелилась холодная змея. Но затем я вспомнила о своем жалком и безвыходном положении, о том, что и сами мои кузины не раздумывали бы много, если бы первый попавшийся офицер предложил им то же, что мне; дальше встало у меня перед глазами красивое улыбающееся лицо моего офицера, его мягкий голос, ласковые движения, а особенно его глаза, ясные, глубокие и искренние, и я уже тогда почувствовала, что не устою перед этим первым в моей жизни искушением, что пойду туда, куда меня зовет надежда на хотя бы недолгое и дорого оплаченное счастье.
До субботы было еще три дня, но в эти три дня я почти не думала о своем будущем. Я прожила эти три дня в какой-то беспрерывной горячке, в беспамятстве, в страхе и надежде одновременно. А в субботу вечером, когда мои кузины с отцом ушли гулять, я переоделась в самое лучшее свое платье и, собрав свои вещи в небольшой узел, пошла на вокзал, не оглядываясь, не говоря никому ни слова, и только уже из Перемышля написала дяде письмо, поблагодарила его за хлеб-соль и сообщила, что перешла на новое место.
V
Да что мне томить вас долгим рассказом? Офицер мой был очень добрый человек. За полтора года, прожитые с ним, я не слышала от него худого слова. После тяжелой школы, которую я прошла у дяди, он был для меня как солнечный свет и тепло. Приласкал меня, избавил от тяжелой работы, дал свободно вздохнуть, говорил со мною, как с равною, любил меня, как сестру. Через несколько недель я ожила, пришла в себя. Выйду, бывало, в город — люди на меня оглядываются, и то и дело слышу, как молодые люди шепчут: «Какая хорошенькая!» Офицер сшил мне несколько платьев и, видно, любил меня, потому что выискивал тысячи случаев доставить
мне удовольствие: приносил подарки, книжки, цветы.Одно только сложилось не так, как я думала: мы не жили вместе. Ему приказано было по служебным обстоятельствам жить в казарме, ну а я не могла там находиться вместе с ним. Нашел он мне квартирку — одна комнатка, хорошенькая, с мебелью; столовалась я у соседки, жены какого-то ремесленника, а оп приходил ко мне в свободные от службы часы и тогда обычно ночевал. Мы вместе пили чай и разговаривали до полуночи. Он рассказывал мне о своей жизни, о службе и ее трудностях, о том, что делается на свете. Я глаз с пего не сводила и, казалось, готова была слушать его всю ночь. Целый день сидишь одна, читаешь, шьешь, в окно глядишь — нот и рада живому голосу человеческому. А он так хорошо умел рассказывать!
— Ромочка, ну расскажи же ты что-нибудь о себе, — скажет он, бывало.
Я чувствовала, что люблю его, у меня родилось желание уберечь его любовь, и я не заставляла никогда просить себя.
Мне хотелось показать ему, что я не такая уж темная, глупая гусыня. Я рассказывала ему мельчайшие подробности своей жизни, с горячим желанием занять его, и не раз, бывало, он слушает, слушает, да и начнет целовать меня, прижмет к своей› груди и скажет:
— Бедное дитя! Что могло бы выйти из тебя, если бы судьба тебе улыбнулась!
Когда со временем исчерпалось все, что я могла сказать о себе, я рассказывала ему о том, что прочитала и передумала за день. И ото также занимало его.
— Скучно тебе, моя любимая, — скажет он, бывало, — но что же делать? Такие уж мы несчастные с тобой. Ты думаешь, мне не достается порой на службе? Потерпим, Ромочка, еще года два, — может, все обернется иначе.
— Милый мой, — говорю ему в ответ, — разве я жалуюсь тебе на скуку? Мне не скучно. Я всегда найду себе занятие, и чего бы мне скучать? А как подумаю, из какого ада ты меня вырвал и как я теперь счастлива, то мне иногда приходит в голову: господи, не слишком ли много счастья для меня? Знаешь, я с малых лет привыкла бояться счастья и все думаю, что за каждое счастливое мгновенье придется расплачиваться, как за какую-то тяжкую провинность. По крайней мере, у меня всегда так получалось.
К осени ему пришлось идти на маневры, и мы должны были расстаться на несколько недель. Он заплатил за меня все и, прощаясь, сказал только: «Не забывай меня, Ромочка! Я тебя люблю!» Верил мне, что я не изменю ему; он я не знал еще, что я уже носила плод его любви. Я за несколько дней перед тем заметила ото и но хотела ничего говорить ему, по только теперь почувствовала вполне, как сильно я ого люблю. При его словах я расплакалась, повисла у пего на шее, целовала его в губы и в глаза, не в состоянии ничего сказать, кроме:
— Милый мой!.. Любимый!.. Золотой!..
Скучно было после его отъезда. В городе духота, пыль. Выйду, бывало, за город, к Сану, сяду на берегу, где-нибудь в таком уголке, чтобы меня никто не видел, и целыми часами смотрю на воду.
Ой, сяду я на шпилечок — Та рине вода, рине… Ой, i не дайте мене за нелюба, Та нехай вiн загине! [42]Эти слова и мелодия так звучат у меня в голове, а у ног моих играет и скользит волна за волной, без конца и без устали. И думается мне, бывало: что это такое — вода? Почему она должна бежать и бежать? Откуда ее там, в горах, столько берется? Порою меня так и тянуло броситься в ее таинственную хрустальную глубину. Подо мной медленно плакали крупные красноперые голавли, играли серебристые уклейки, лениво дремали в глубине толстые сазаны да грелась у самого берега прожорливая щука, вытянувшись неподвижно, как полено, и я думала, что там, в воде, и жизнь и порядки, должно быть, много лучше, покойнее, чем у нас. А иногда загляжусь на волны, и мне представится, что и вся жизнь наша со всем ее горем, со всеми радостями и надеждами — такие же волны. Одна прозрачная, другая мутная. Одна шумит и бурлит, другая тихо, едва слышно скользнет по поверхности и пропадет бесследно. Не так ли и наша жизнь? И мне иногда хотелось броситься в эти хрустальные волны, уйти в них и раствориться. И не от горя, — ведь я тогда не знала горя. Уезжая, он оставил мне кое-какие деньги, заплатил за квартиру и стол, а какие у меня, кроме этого, были расходы? И о будущем я не думала. Я чувствовала за собою опору — его, и видела только одну цель перед собою — уберечь его любовь, усладить ого жизнь. И если порою мне хотелось погрузиться н эти чистые волны, то только но какому-то неясному чувству, что там, в воде, мне было бы очень покойно и хорошо, что я вечно плыла бы куда-то без собственной воли и мыслей, качалась бы на волнах и мне не нужно было бы ни думать, ни заботиться ни о чем.
42