Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
— Pas mal dit! [120] — заметила графиня, кивнув головой.
— Я часто просила отца, чтобы он пригласил к нам когда-нибудь этого закоснелого шварцгельбера, — продолжала панна, — но папочка не хотел. Он и не знал…
Она не договорила и прижала платок к глазам, утирая слезы.
Графиня встала. Калинович поцеловал ей руку, поклонился панне и ушел. Он не знал, что и думать об этом своем визите, о его цели и следствиях, но чувствовал, что без последствий это но останется. И действительно, спустя несколько недель, уже в конце февраля 1849 года, он вторично получил записку от графини с просьбой навестить ее на минутку. На этот раз графиня приняла его одна. Она снова спросила его, чем он занимается. Калинович ответил, что все
120
Неплохо сказано! (франц.)
— Обратитесь в наместничество.
— Вельможная пани графиня, — возразил Калинович, — я уже справлялся. Все должности, на которые я мог бы рассчитывать, там давно уже заняты.
— Это пустяки, — проговорила графиня решительно. — Сегодня же подайте прошение. Не говорите ни о какой должности, а подайте прошение. Приложите свидетельства, бумаги, какие у вас есть. Поняли?
И, не ожидая его ответа, она встала и позвонила. Явился Ян и подал удивленному Калиновичу пальто и калоши.
Калинович написал прошение, хотя и без всякой надежды на то, что оно к чему побудь приведет.
VIII
Новый наместник Голуховский был уже известен как человек строгий, настоящий службист; говорили, что он хочет организовать наместничество и вообще всю политическую администрацию в крае на свой лад и подбирает людей способных, энергичных и решительных. Калинович не замечал за собой таких качеств: он был хорошей, терпеливой и точной счетной машиной, но отнюдь не администратором. И действительно, поначалу казалось, что его надежды получить должность в наместничестве совершенно тщетны. Неделя проходила за неделей, а никакого ответа не было. Калинович ожидал терпеливо, с тем терпением упрямого, но и пассивного русина, какое выработали долгие годы политической и социальной зависимости и несамостоятельности. Он пробовал через знакомых канцеляристов, служивших и наместничестве, разузнать, в каком положении его дело, но никто не мог сказать ему ничего определенного; одно только было ясно, что все личные дела взял в свои руки сам наместник и ни одно, даже самое ничтожное назначение но политической службе не совершается без его ведома.
Положение Калиновича становилось все хуже. После упразднения старой государственной бухгалтерии, которую теперь на новых началах перестраивали в краевую финансовую дирекцию, ему угрожала перспектива, если он не получит должности в наместничестве или не обратится своевременно в какое-нибудь другое государственное учреждение, остаться ни с чем, без всяких, средств к жизни, кроме крошечной пенсии за прежнюю двадцатилетнюю службу. Несколько раз он собирался было пойти к графине и просить ее помощи, а то и протекции, но всякий раз что-то останавливало ого. Наконец, уже в великом посту, он надумал пойти в наместничество, взять оттуда свое прошение и бумаги и обратиться в какое-либо другое место, хотя бы в суд. Но, к величайшему удивлению, в тот самый день, когда он решился на этот шаг, он получил повестку из наместничества — тогда-то и тогда-то явиться в полной форме на аудиенцию к самому наместнику.
У Калиновича даже поджилки затряслись. Он весь дрожал от страха, что должен будет предстать перед таким великим и страшным лицом, которое казалось ему силой, первой после императора и второй после бога. Но это не был страх отчаяния и безнадежности, наоборот, за этим страхом шевелилось радостное чувство, что все это неслучайно, что эта аудиенция будет большим и счастливым поворотом в его жизни.
У Калиновича замирало сердце, когда в тот памятный день он вошел под своды наместничества и низко поклонился пышно одетому швейцару, стоявшему при дверях с позолоченной булавой в руке. Еще сильное замирало его сердце, когда, пройдя по лестнице и длинному коридору, он вошел в приемную наместника и снова низким поклоном почтил слугу, потребовавшего у
него его повестку. И уж совсем замерло его сердце, когда тот же слуга после многих других имен назвал, наконец, его и распахнул перед ним дверь в кабинет наместника, — этого ни словами сказать, ни пером описать. Почти в беспамятстве вошел Калинович в этот зал, отделанный пурпурной материей, с мебелью, обитой алым бархатом, с огромным столом, крытым красным сукном. Перед его глазами начало колыхаться и клубиться какое-то багряное море.Он остановился у самых дверей, не зная, идти ли ему дальше или нет. В эту минуту из-за красного стола встал господин высокого роста, с резкими и выразительными чертами лица, с носом длинным и острым, как гуцульский топорик, с бакенбардами и бритым подбородком и медленно подошел к нему. Этот господин окинул его с ног до головы пронзительным, не то сердитым, не то надменным взглядом.
— Слушай, Калинович, — заговорил высокий господин резким н очень неприятным голосом, чуть в пос. — О чем ты думаешь? Родом, ты русин, был на польских баррикадах, квалификации не имеешь и хлопочешь о государственной должности в наместничестве. Как же это так?
Калиновича все еще трясло от страха, а теперь он почувствовал себя так, словно кто-то ошпарил его кипятком. Вот тебе и на! Дождался должности, нечего сказать. Наместник знает о его приключении на баррикаде! Значит — вместо должности погонят на старости лет в солдаты, как многих других баррикадных героев. У него дух захватило. Он стоял молча, бледный, и трясся всем телом.
— Ну, что же ты не отвечаешь на мой вопрос? — настаивал наместник, не сводя с него пытливого взгляда и явно любуясь его смертельной тревогой.
— Ва… ва… ваше… — пролепетал Калинович, не в состоянии выговорить ни слова.
— Ну, что? Говори смело! — поощрил его наместник, слегка смягчив голос.
— Ваше превосходительство… я… я,… хотел… — заикался, выдавливая из себя невнятные слога, несчастный Калинович.
— Ну, что ты хотел?
— Хотел… именно… сегодня… взять назад свое прошение.
— Это почему же?
— Потому что понял… что я… куда мне… на политическую службу…
— Почему же ты не подумал об этом прежде, чем подавать прошение?
— Ва… ва… ваше превосходительство… я… я…
Он колебался. Сказать ли про графиню? Что-то точно ладонью замыкало ему рот. Какая-то врожденная гордость наложила путы на его язык. Нет!
— Я… я был глуп, — выдавил он.
— Вижу и сам, что ты глуп. Даже теперь не умеешь отбрехаться. Ну, скажи, зачем мне такой чиновник? Куда я такого дену?
— Ваше превосходительство… я не претендую на высокую должность. Я на самой меньшей готов искренно и частно… — осмелился проговорить Калинович, у которого более мягкий тон наместника снова пробудил, никоторые надежды. По бедняга опять не в ту дверь попал.
— Слушай, Калинович, — прервал его наместник строго, хмуря брови, — не говори мне о своей искренности и честности. Это твои личные качества, до которых мне нет никакого дела. Для меня главное — служба. Будешь нечестен по службе — попадешь в тюрьму. Будешь неискренним по службе — выгоню тебя. Об этом нечего и говорить. А мне прежде всего нужны люди умные, энергичные, смелые, подкованные на все четыре ноги, понимаешь? Такие, которые умели бы: ловко исполнять мои распоряжения, даже те, которых я им не давал. Чтобы умоли угадать мою волю, мои намерения. Чтобы умели действовать от моего имени, не подводя меня под ответственность… действовать по-государственному и прятать концы и воду… чтобы умели в нужном случае смолчать, а если нужно, то и пострадать там, где этим можно снять ответственность с меня. Понимаешь? Мне нужны такие чиновники, которые были бы в моих руках без души, без воли, без совести, и все же имели бы голову на плечах. Понимаешь, Калинович?
— Одно понимаю, ваше превосходительство, что я в такие чиновники не гожусь, — сказал Калинович.
— Да, мелочь мелочью и останется, — презрительно буркнул наместник и сделал такой жест, словно собирался отвернуться.
Калинович поклонился и собрался было уходить, считая аудиенцию оконченной. Но тут наместник снова обратился к нему, как бы внезапно припомнив что-то.
— А слушай, Калинович, скажи мне, как это ты дрался на баррикаде?
— Ваше превосходительство, я не дрался.