Стихотворения, не вошедшие в сборники
Шрифт:
Его — и всё, что только было в нем,
Мечтая о другом каком-то, милом…
Оно хотя и будет — но потом.
Я ж дерзко требовал его сейчас
И ждать не соглашался. А подчас
Я проклинал все Время, целиком.
Ведь знал же я, однако, что оно
Не мною, а Другим сотворено,
И что его создавший не случайно
Нам, людям, Время дал, и по любви,
Я знание о том носил в крови.
Но, не смущаясь этой нежной тайной,
Я жил с негодованьем на устах.
И
Равно я все народы ненавидел,
В их поведеньи разницы не видел,
Один лишь только признавал я — свой.
И как иначе? Это был ведь мой.
Всему, что в нем, искаля оправданья:
Войне, жестокости и окаянству,
В которое, от духа рабства, впал он.
Я говорил: ведь это от незнанья,
А всё же прав он, и в большом и малом,
Пускай мы с ним разделены пространством,
Я знаю, что он прав, как прав и я.
И я тому единственный судья.
Зато людей, что были тут же, близко,
Их всех оценивал я очень низко,
Положим, что не сразу. А вначале
Я с меркой святости к ним подходил.
Они, конечно, ей не отвечали.
И вот тогда уж я их и громил.
Я не считался, что они мне братья
И что пока еще я сам не свят,
Я сыпал едкие мои проклятья,
Их уверял, что я тому не рад,
Но зло в них чувствуется слишком ясно,
Бороться надо с ним и быть прекрасным.
Я проницателен. Мне удалось
Всё понимать и видеть всех насквозь.
Я говорил, что надо в самом корне
Зло пресекать. Что буду тем упорней
Я с ними спорить, что один я — вещий,
Они ж не понимают эти вещи.
Пожалуй, действовал я слишком смело,
Да не всегда, быть может, и умело…
Но возражений сердце не терпело.
Сказал один какой-то: «Он жесток».
— «Так что ж такое? Это не порок,—
Ответил быстро я. — Жесток наш век,
Жестоким должен быть и человек».
Однако собеседник не унялся
(Впервые, кажется, такой попался!)
И говорит: «Ну, это дело ваше,
Не всем нам пить из той же общей чаши.
Вам — ваше слово обличенья любо,
Мне ж кажутся слова такие грубы.
Другие я люблю в их тишине:
„Кто будет кроток сердцем и смирен…“
Я закричал тогда: „Смиренье — плен!
Я творчески хочу любить и жить!
А можно ли в смирении — творить?“
Тут собеседник мой пожал плечами
И отошел. С улыбкою невольной
Ушел и я, победою довольный.
На этом кончился и спор меж нами.
Но слушайте: признаюсь в первый раз
И говорю лишь только вам, для вас,—
Жесток я не был. Был, скорее, груб.
Особо с тем, кто — видел я — не глуп,
Кто даже не вступал со мною в спор,
Глядел
лишь молча на меня в упор,Чуть улыбался и — не соглашался.
О, с эдаким я вовсе распускался,
И резкостям, и грубостям моим
Уж никакого не было предела.
Но сколько я потом ни бился с ним,
И резкости не улучшали дела.
О том „смиренном“ спорщике моем
Я скоро позабыл. И лишь потом
Раздумался я как-то о смиреньи.
О творчестве своем и назначеньи.
Мне все хотелось допытаться — кто я?
Пророк ли я,иль попросту поэт?
А может, вместе,— то я и другое?
На это надо ж дать себе ответ.
Иль даром мне дано повсюду видеть
Одно ужасное, одно худое,
И обличать везде начатки зла?
Недаром и дано их ненавидеть.
Средь них моя дорога пролегла,
В борьбе я должен вырывать их корни
И чем бороться буду злей, упорней…
Но тут другая мысль вступала: как?
Оружием любви!— я утверждал нередко.
Однако, сам боролся и не так:
Ведь не всегда оружье это метко.
Я о любви говаривал так много!
Не любящих судил особо — строго.
Любил ли сам? Как дать себе ответ?
Казалось — да. А может быть, и нет.
Но очень много о любви мечтал.
Мечтал, что близок час,— его я ждал,—
Когда заветный этот час придет,
А он не может не прийти!— и вот
Я встречусь с той, которую любить
Мне суждено любовью совершенной,
Единственной, святой и неизменной.
Пока же лучше без любви прожить,
Не жалуясь, что и от той далек,
Что издавна в подруги мне дана,
Пусть любит с верностью меня она,
Но что же делать? С ней я одинок.
Ей не нужны мои живые речи,
Не слушает она моих поэм…
Нет, буду ждать иной и новой встречи,
Когда уж полюблю — совсем.
Понравилась однажды мне другая.
Я тоже ей понравился тогда.
Мое влеченье — чисто, как всегда
(Уж если добродетелью какой
Мне похваляться — это чистотой),
Но все ж, влеченье от себя скрывая,
Решил я думать, что ее — спасаю,
Что только ради этого спасенья
И в ней начатков добрых утвержденья,
Ее любовь к себе и принимаю.
Но сам я полюбить ее не мог.
Хоть думалось порою: не она ль?
И вижу — нет. И вновь смотрю я вдаль…
Так я и оставался одинок.
Но правду ежели сказать — я им,
Вот этим одиночеством моим,
Совсем не очень даже тяготился:
Скорее, в глубине души, гордился.
Святые жили же одни в пустыне
И не считали, при своем смиреньи,
Что это — одиночество гордыни
Иль, вообще, что это некий грех,