Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
Одна из встреч с Тургеневым
Это было в исходе зимы 1860-го года. Меня посетили вечером Иван Сергеевич Тургенев, Павел Васильевич Анненков и Степан Семенович Дудышкин. Я был тогда очень молодым офицером Семеновского полка, в чине, которого ныне не имеется; я был прапорщиком. Офицеры тех дней, при новом царствовании, только что переменили мундиры — с фалдами на казакины, но красные отвороты гвардии оставались. Генералам дали красные штаны и петушьи перья. Я жил в доме покойной матери моей, на Гончарной, четвертом по правой руке от въезда в нее с Николаевской площади. Отец мой умер гораздо раньше.
Хотя в те дни Невский проспект, как и ныне, шел к Александро-Невской лавре, но, собственно говоря, оканчивался он у Знаменского моста, расплываясь на большой площади. Там, где теперь
Квартира моя состояла из одной комнаты и прихожей, без кухни. Я столовался в квартире матушки. Одно из трех окон моей комнаты выходило в ту сторону, где воздвигался вокзал Николаевской железной дороги. Дорога эта, как известно, открыта в 1851 году, в 1855 году, то есть в год производства меня в офицеры, названа «Николаевской» и еще не совсем устроилась. Постройки подле вокзала и самый вокзал еще только возводились.
В январской книжке «Современника» появилось в 1860 году несколько моих стихотворений. Появиться в «Современнике» значило стать сразу знаменитостью. Для юноши 20-ти лет от роду ничего не могло быть приятнее, чем попасть в подобные счастливчики, и я попал в них.
Стихотворения эти были доставлены Некрасову помимо меня, следующим образом. Всеволод Крестовский, тогда еще студент, мой приятель, передал их Аполлону Григорьеву, знаменитому в те дни критику, горою стоявшему против того направления либерализма и реализма, которыми отличался «Современник», руководимый Некрасовым, Чернышевским и Добролюбовым. Григорьеву стихотворения мои очень понравились. Он просил Крестовского привести меня к нему, что и было исполнено. Аполлон Григорьев жил в то время в известном всему Петербургу доме Лопатина, длинном двухэтажном каменном строении, тянувшемся по Невскому проспекту в том именно месте, где в настоящее время проходит, благодаря Трепову, Пушкинская улица. Григорьев жил во дворе. Я приведен был к нему утром. Покойный критик был, по обыкновению, навеселе и начал с того, что обнял меня мощно и облобызал. Затем он потребовал, чтобы я прочел свои стихотворения.
Помню, как теперь, что я прочел «Вечер на Лемане» и «Ходит ветер избочась». Григорьев пришел в неописуемый восторг, предрек мне «великую славу» и просил оставить эти стихотворения у себя. Несколько дней спустя, возвратившись с какого-то бала домой, я увидел, совершенно для меня неожиданно, на столе корректуру моих стихотворений со штемпелем на них — «Современник», день и число. Как доставил их Григорьев Тургеневу, и как передал их Тургенев Некрасову, и почему дан был мне такой быстрый ход, я не знаю, но стихи мои были напечатаны.
Может быть, много еще есть в живых людей, помнящих и теперь неистовую травлю, которая направилась на меня вслед за статьей Аполлона Григорьева, напечатанной в «Сыне Отечества», в которой он объявлял, что во мне «народился поэт не меньшей силы, чем Лермонтов». Когда-нибудь мне придется подробнее вспомнить об этом времени, но в настоящую минуту я ограничусь только описанием посещения меня Тургеневым.
В конце января Иван Сергеевич оповестил меня, что заедет ко мне со своими двумя приятелями, Дудышкиным и Анненковым, которых хотел познакомить со мною. Посещение такого крупного литератора, как Тургенев, в сопровождении других двух весьма видных литературных деятелей, являлось событием. Значение литераторов стояло тогда
необычайно высоко; знакомство с ними считалось за великую честь, и я помню очень хорошо, как обрадовалась моя покойная мать, когда я сообщил ей, что Тургенев пьет у меня вечером чай.Обстановка моей квартиры, состоявшей, как было сказано, из полутора комнат, была более чем проста; денщик Семеновского полка Шульц, мне прислуживавший, оказывался почти всегда пьяным, так что рассчитывать на его помощь было нельзя, и я просил моего младшего брата Володю, которому исполнилось тогда лет двенадцать, прийти ко мне и разливать чай. Этот Володя в настоящее время — обер-прокурор уголовного кассационного департамента сената. Вечер, о котором я вспоминаю, памятен ему очень хорошо, и воспоминание о нем у нас осталось общее.
Ночь стояла на дворе морозная. П. В. Анненков и С. С. Дудышкин приехали ко мне часов в девять, один вслед за другим, и ожидали Тургенева, почему-то запоздавшего. Положение мое было не совсем ловкое, потому что люди, сидевшие передо мною, были мне почти незнакомы, а значение их в литературе подавляло меня. Крепкий, энергичный, с зычным голосом и здоровым цветом лица — Анненков являлся значительным контрастом со скромным, как бы неловким Дудышкиным и его изжелта-бледным лицом.
Брат разлил нам чай, и только что сели мы за стол, чуть ли не единственный в моей комнате, как раздался звонок, чрезвычайно сильный — сильный, не по величине помещения. Я выскочил к дверям и увидал, что мой Шульц, детина здоровый и высокорослый, стаскивал с плеч Ивана Сергеевича шубу. Я говорю «стаскивал», потому что крупная фигура Тургенева значительно превышала фигуру моего денщика. Скинув шубу, отряхнув свои седые кудри, Иван Сергеевич вошел прямо в дверь, улыбаясь той широкой, откровенной улыбкой, которая была ему свойственна, и попросил Анненкова и Дудышкина извинить его за опоздание.
— А это кто? — спросил Иван Сергеевич, взглянув на моего брата, сидевшего у стола.
— Это мой брат, Владимир, будущий правовед, — сказал я Ивану Сергеевичу.
— А, юрист? Хорошо, хорошо!
И, подойдя к брату, он потрепал его по плечу.
Я от избытка удовольствия не знал, что говорить и как говорить. Но, к счастью, три литературных собеседника и не требовали моей помощи для того, чтобы разговор между ними завязался.
Разговор шел на разные темы, главным образом между Анненковым и Тургеневым, а Дудышкин вмешивался в него чрезвычайно редко.
Помню, я был крайне поражен тем, что, сознавая, что причиною их появления у меня были мои стихи, они со мной именно о стихах ничего не говорили. Это меня не только удивляло, но даже смущало; почти ничего не говорили о «Современнике», судьба которого в эти годы была поистине замечательна, так как выход каждого номера в свет являлся крупным событием петербургской жизни. Говорили больше о посторонних вещах и, между прочим, о только что начавшей действовать Николаевской железной дороге. Вспомнили Николая I и Клейнмихеля и как он сразу слетел. В значительной степени доставалось, — я это помню очень хорошо, — тогдашнему интендантству, грехи которого после Крымской войны всплыли один за другим и поражали теми широкими основаниями, на которых они практиковались. Говорилось очень много о Севастополе, в котором ни один из трех названных лиц не бывал, но рассказами о котором преисполнено было общество и еще недавно обогащена литература в чудеснейших рассказах графа Льва Толстого. Наконец, как бы сама собою, речь перешла к охоте и к охотникам. Несколько насмешливых слов Анненкова, одобренных молчаливой улыбкой Дудышкина, вызвали Ивана Сергеевича на разговор, и он начал вспоминать о том, чего недописал в своих «Записках охотника».
— Да ведь охотники все люди мнительные и лгуны, — сказал Анненков.
— Ну, лгуны не лгуны, а что мнительны многие из них, то это верно, — ответил Иван Сергеевич. — Да вот, хоть бы и со мною был случай, который не угодно ли вам объяснить!
Надо заметить, что Иван Сергеевич принадлежал к числу людей необычайно мнительных. Стоило ему встретить по выходе из дома лошадь той или другой масти, которая могла предвещать нечто нежелательное, стоило ему услышать в разговоре какой-нибудь намек на число 13, как Иван Сергеевич тотчас если не содрогался, то как бы суживался и уходил в себя. Он ужасно боялся ночи и снов, а в особенности пугало его во всех видах и всегда чувство смерти.