Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стихотворения. Портрет Дориана Грея. Тюремная исповедь; Стихотворения. Рассказы

Киплинг Редьярд Джозеф

Шрифт:

Войдя в комнату, они увидели на стене великолепный портрет своего хозяина во всем блеске его дивной молодости и красоты. А на полу с ножом в груди лежал мертвый человек во фраке. Лицо у него было морщинистое, увядшее, отталкивающее. И только по кольцам на руках слуги узнали, кто это.

ТЮРЕМНАЯ ИСПОВЕДЬ

(DE PROFUNDIS [54] )

[55]

EPISTOLA: IN CARCERE ET VINCULIS [56]

54

Из глубины (лат.)

55

ТЮРЕМНАЯ ИСПОВЕДЬ
(DE PROFUNDIS)

В самом начале 1895 года Уайльд переживал наивысший подъем своего успеха; в то же время он получил оскорбительную записку, посланную ему маркизом Квинсбери. Друзья советовали Уайльду не замечать записки, однако Уайльд возбудил против маркиза дело об оскорблении личности. Такого рода иск по английским законам чреват очень серьезными последствиями, причем не только для ответчика, но и для истца, который сам рискует подвергнуться тому же обвинению. Так и получилось. Квинсбери был оправдан, и по его прошению буквально на той же самой скамье подсудимых оказался Уайльд. Приговор был: «Невиновен», но вскоре по делу Уайльда, обвинявшегося в аморальном поведении, был начат еще один процесс. Каждое из судебных заседаний Уайльд превращал своими остроумными ответами в спектакль, однако с формальной стороны чем дальше, тем все больше мнение суда склонялось не в его пользу. «Признаете ли вы, что выражение подобных чувств допустимо для человека обычного склада?» — спрашивал его прокурор по поводу некоторых интимных писем друзьям. «Но я, слава богу, не создан человеком обычного склада», — отшучивался Уайльд. В итоге Уайльд был приговорен к двум годам тюрьмы и каторжного труда. По выходе из заключения в 1897 году он передал своему другу Роберту Россу рукопись — пространное письмо, которое он просил отправить адресату, Лорду Альфреду Дугласу, сняв предварительно машинописную копию. Росс выполнил поручение с той разницей, что отправил не оригинал, а копию. После смерти Уайльда он договорился с немецкими издателями о публикации этого послания — в переводе и со значительными сокращениями. Сокращения делал сам Росс, и в 1905 году в Берлине

на страницах журнала «Новое обозрение» перевод тюремной исповеди Уайльда впервые увидел свет. В том же году появилось еще более сокращенное английское издание. Росс в 1909 году передал рукопись на хранение в Британский музей с условием, что она будет прочтена только через пятьдесят лет — в то время, когда уже не останется в живых никого из участников всей драмы. Однако сведения о полном тексте исповеди, а также некоторые оказавшиеся изъятыми отрывки постепенно проникали в печать. В 1913 году на суде по делу, которое возбудил Лорд Альфред Дуглас против одного из ранних биографов Уайльда, защита прибегла к неопубликованным частям исповеди, но — по машинописной копии. Тот же источник использовал близко знавший Уайльда литератор Фрэнк Гаррис в книге «Оскар Уайльд, его жизнь и признания». В 1949 году младший сын Уайльда Вивиан Голланд опубликовал, как считалось, полный текст. Но Вивиан по-прежнему пользовался машинописью, а когда, наконец, в 1960 году по истечении обусловленного срока сделалась доступна рукопись, то обнаружилось множество разночтений, они были следствием редактуры Росса и ошибок переписчика. Таким образом, полный и выверенный текст исповеди Уайльда увидел свет в 1962 году в собрании его писем, которое вышло в Лондоне под редакцией авторитетного литературоведа Руперта Гарт-Девиса. На русский язык исповедь Оскара Уайльда в сокращенном варианте переводилась неоднократно (М. Лакиардопуло, Ек. Андреевой). В 1924 году под редакцией проф. М. Жирмунского вышел текст с некоторыми дополнениями (Петроград, изд-во «Время»). Полный перевод публикуется у нас впервые.

Уайльд составил исповедь в последние месяцы своего заключения, когда ему было разрешено читать и вести переписку. Относившийся к Уайльду сочувственно управляющий, майор Нельсон, не только разрешил ему писать «больше нормы», но позволял оставлять написанное в камере, и благодаря этому Уайльд имел возможность исправлять и перерабатывать написанное. Исповедь Уайльда — это двадцать сложенных вчетверо и пронумерованных служащими листов фирменной синеватой бумаги.

Заглавие «De profundis» («Из глубины») было дано Робертом Россом по тексту библейского псалма (129). Подзаголовком Росс сделал авторский вариант заглавия. «Ведь это энциклика, — писал Уайльд о своей исповеди, — и как буллы святого отца называются по вступительным словам своим, ее можно назвать: Epistola: in carcere et vinculis (Послание в тюрьме и оковах)».

56

Послание: в тюрьме и оковах (лат.).

Тюрьма Ее Величества, Рединг.

Дорогой Бози! [57]

После долгого и бесплодного ожидания я решил написать тебе сам, и ради тебя, и ради меня: не хочу вспоминать, что за два долгих года, проведенных в заключении, [58] я не получил от тебя ни одной строчки, до меня не доходили ни послания, ни вести о тебе, кроме тех, что причиняли мне боль.

Наша злополучная и несчастная дружба [59] кончилась для меня гибелью и позором, но все же во мне часто пробуждается память о нашей прежней привязанности, и мне грустно даже подумать, что когда-нибудь ненависть, горечь и презрение займут в моем сердце место, принадлежавшее некогда любви; да и сам ты, я думаю, сердцем поймешь, что лучше было бы написать мне сюда, в мое тюремное одиночество, чем без разрешения публиковать мои письма или без спросу посвящать мне стихи, [60] хотя мир ничего не узнает о том, в каких выражениях, полных горя или страсти, раскаяния или равнодушия, тебе вздумается отвечать мне или взывать ко мне.

57

Стр. 236. Бози — Лорд Альфред Дуглас (1870–1945) — ближайший друг Уайльда, сын маркиза Квинсбери, главного врага Уайльда. Сам Дуглас был причиной и вдохновителем этой вражды. Дуглас ненавидел отца, человека чудовищного, но, в свою очередь, представлял собой смесь пороков и несомненной одаренности. Ему принадлежат незаурядные лирические стихи. Он перевел, впрочем, неудачно, написанную по-французски пьесу Уайльда «Саломея», писал об Уайльде. Его воспоминания представляют собой во многом фальсификацию, которую он сам же признал; более интересны и надежны его письма, хотя, как и все у него, это тоже смесь фактов, фантазии, верных и совершенно произвольных характеристик. Когда вышло первое, сокращенное издание исповеди Уайльда, Дуглас откликнулся на него рецензией. Поскольку имя его из этого издания было исключено, он рассуждал так, будто к нему самому все это не имеет никакого отношения. Впрочем, писал он под псевдонимом и рассматривал «письмо к неназванному другу» как произведение, а не личный документ. Его отзыв, в свою очередь, содержит чересполосицу верных и надуманных замечаний. Иногда Дуглас судит об исповеди не менее тонко и остро, чем судил Бернард Шоу, иногда — просто не желает понимать, о чем идет речь. В целом Дуглас стремился умалить пафос и смысл этой исповеди.

58

…два долгих года, проведенных в заключении… — Первоначально, после приговора, Уайльд содержался в тюрьмах вблизи Лондона, а затем был отправлен в тюрьму небольшого городка Рединг, где он щипал паклю и сшивал мешки. За шесть месяцев до конца заключения он был освобожден от физического труда и назначен тюремным библиотекарем.

59

…Наша злополучная и несчастная дружба… — Уайльд познакомился с Дугласом, когда ему самому было тридцать семь, а Дугласу двадцать один год. После выхода Уайльда из Рединга они вскоре снова встретились во Франции, ездили в Неаполь, на Капри, но затем Уайльд отправился в Париж, и Дуглас приехал туда уже только на его похороны.

60

…без разрешения публиковать мои письма или без спросу посвящать мне стихи… — Письма Уайльда к Дугласу и сонеты, посвященные Дугласом Уайльду, фигурировали на суде в качестве обличительных документов.

Нет сомнения, что мое письмо, где мне придется писать о твоей и моей жизни, о прошлом и будущем, о радостях, принесших горе, и о горестях, которые, быть может, принесут отраду, — глубоко уязвит твое тщеславие. Если так, то читай и перечитывай это письмо до тех пор, пока оно окончательно не убьет в тебе это тщеславие. Если же ты найдешь в нем какие-нибудь упреки, на твой взгляд незаслуженные, то вспомни, что надо быть благодарным за то, что есть еще провинности, в которых обвинить человека несправедливо. И если хоть одна строка вызовет у тебя слезы — плачь, как плачем мы в тюрьме, где день предназначен для слез не меньше, чем ночь. Это единственное, что может спасти тебя. Но если ты снова бросишься жаловаться к своей матери, [61] как жаловался на то, что я с презрением отозвался о тебе в письме к Робби, [62] просить, чтобы она снова убаюкала тебя льстивыми утешениями и вернула тебя к прежнему высокомерию и самовлюбленности, ты погибнешь окончательно. Стоит тебе найти для себя хоть одно ложное оправдание, как ты сразу же найдешь еще сотню, и останешься в точности таким же, как и прежде. Неужели ты все еще утверждаешь, как писал в письме к Робби, будто я «приписываю тебе недостойные намерения!». Увы! Да разве у тебя были хоть когда-нибудь в жизни какие-то намерения — у тебя были одни лишь прихоти. Намерение — это сознательное стремление. Ты скажешь, что «был слишком молод», когда началась наша дружба? Твой недостаток был не в том, что ты слишком мало знал о жизни, а в том, что ты знал чересчур много. Ты давно оставил позади утреннюю зарю отрочества, его нежное цветение, чистый ясный свет, радость неведения и ожиданий. Быстрыми, торопливыми стопами бежал ты от Романтизма к Реализму. Тебя тянуло в сточную канаву, к обитающим там тварям. Это и стало источником тех неприятностей, из-за которых ты обратился за помощью ко мне, а я так неразумно, по разумному мнению света, из жалости, по доброте взялся тебе помочь. Ты должен дочитать это письмо до конца, хотя каждое слово может стать для тебя раскаленным железом или скальпелем в руках хирурга, от которого дымится или кровоточит живая плоть. Помни, что всякого, кого люди считают глупцом, считают глупцом и боги. Тот, кто ничего не ведает ни о законах и откровениях Искусства, ни о причудах и развитии Мысли, не знает ни величавости латинского стиха, ни сладкогласной эллинской напевности, ни итальянской скульптуры или советов елизаветинцев, может обладать самой просветленной мудростью. Истинный глупец, кого высмеивают и клеймят боги, это тот, кто не познал самого себя. Я был таким слишком долго. Ты слишком долго был и остался таким. Пора с этим покончить. Не надо бояться. Самый большой порок — поверхностность. То, что понято, — оправдано. Помни также, что если тебе мучительно это читать, то мне еще мучительнее все это писать. Незримые Силы были очень добры к тебе. Они позволили тебе следить за причудливыми и трагическими ликами жизни, как следят за тенями в магическом кристалле. Голову Медузы, обращающую в камень живых людей, тебе было дано видеть лишь в зеркальной глади. Сам ты разгуливаешь на свободе среди цветов. У меня же отняли весь прекрасный мир, изменчивый и многоцветный.

61

Стр. 237. …Но если ты снова бросишься жаловаться к своей матери… — Мать Дугласа, леди Квинсбери, как и ее сын, пыталась использовать Уайльда в борьбе с главой семьи, маркизом Квинсбери. «Мой отец был безумец, и он терзал мою мать», — писал Дуглас, и это соответствовало действительности. Еще до начала судебных процессов Уайльда против Квинсбери и Квинсбери против Уайльда, леди Квинсбери добилась развода со своим мужем, но хотела, кроме того, добиться полной опеки над его имуществом.

62

Робби — Роберт Росс (1869–1918) — второй ближайший друг Уайльда по-своему безусловно ему преданный. Занимался журналистикой. По завещанию Уайльда, Росс остался его литературным душеприказчиком. Многое сделал для издания произведений Уайльда и сохранения его памяти; вместе с тем, хотя, в противовес Дугласу, Росса считали другом достойным и объективным, сведения, идущие от него, также требуют критической проверки.

Начну с того, что я жестоко виню себя. Сидя тут, в этой темной камере, в одежде узника, обесчещенный и разоренный, я виню только себя. В тревоге лихорадочных ночей, полных тоски, в бесконечном однообразии дней, полных боли, я виню себя и только себя. Я виню себя в том, что позволил всецело овладеть моей жизнью неразумной дружбе — той дружбе, чьим основным содержанием никогда не было стремление создавать и созерцать прекрасное. С самого начала между нами пролегала слишком глубокая пропасть. Ты бездельничал в школе и хуже, чем бездельничал в университете. Ты не понимал, что художник, особенно такой художник, как я, — то есть тот, чей успех в работе зависит от постоянного развития его индивидуальности, — что такой художник требует для совершенствования своего искусства созвучия в мыслях, интеллектуальной атмосферы, покоя, тишины, уединения. Ты восхищался моими произведениями, когда они были закончены, ты наслаждался блистательными успехами моих премьер и блистательными банкетами после них, ты гордился, и вполне естественно, близкой дружбой с таким прославленным писателем, но ты совершенно не понимал, какие условия необходимы для того, чтобы создать произведение искусства. Я не прибегаю к риторическим преувеличениям, я ни одним словом не грешу против истины, напоминая тебе, что за все то время, что мы пробыли вместе, я не написал ни единой строчки. В Торки, Горинге, в Лондоне или Флоренции — да где бы то ни было, — моя жизнь была абсолютно бесплодной и нетворческой, [63] пока ты был со мной рядом. К сожалению, должен сказать, что ты почти все время был рядом со мной.

63

Стр. 238. …моя

жизнь была абсолютно бесплодной и нетворческой…
 — Относительно этих строк Дуглас в письме 1925 г. к другу и биографу Уайльда, Фрэнку Гаррису, заявил: «Уайльд задумал и написал целиком комедию «Женщина, не стоящая внимания» в то время, когда мы с ним вместе жили в доме леди Маунт Темпл в Торки… Он написал целиком «Как важно быть серьезным», когда я был с ним вместе с Уэртинге, а «Идеального мужа» писал частично в Горинге, частично в Лондоне в меблированных комнатах на Сент-Джеймской площади, когда мы виделись каждый день. Он окончательно отделывал «Балладу Редингской тюрьмы» на моей вилле в Неаполе. Ведь и «De profundis» написано в форме письма ко мне!»

Помню, как в сентябре 1893 года — выбираю один пример из многих — я снял квартиру исключительно для того, чтобы работать без помех, потому что я уже нарушил договор с Джоном Хейром: [64] я обещал написать для него пьесу, и он торопил меня. Целую неделю ты не появлялся. Мы — что совершенно естественно — разошлись в оценке художественных достоинств твоего перевода «Саломеи», и ты ограничился тем, что посылал мне глупые письма по этому поводу. За эту неделю я написал и отделал до мелочей первый акт «Идеального мужа», в том виде, как его потом ставили на сцене. На следующей неделе ты вернулся, и мне пришлось фактически прекратить работу. Каждое утро, ровно в половине двенадцатого, я приезжал на Сен-Джеймс-сквер, чтобы иметь возможность думать и писать без помех, хотя семья моя была на редкость тихой и спокойной. Но я напрасно старался. В двенадцать часов подъезжал твой экипаж, и ты сидел до половины второго, болтая и куря бесчисленные сигареты, пока не подходило время везти тебя завтракать в «Кафе-Рояль» или в «Беркли». Ленч, с обычными «возлияниями», длился до половины четвертого. Ты уезжал на час в клуб. К чаю ты являлся снова и сидел, пока не наступало время одеваться к обеду. Ты обедал со мной либо в «Савойе», либо на Тайт-стрит. И расставались мы обычно далеко за полночь — полагалось завершить столь увлекательный день ужином у Виллиса. Так я жил все эти три месяца, изо дня в день, не считая тех четырех дней, когда ты уезжал за границу. И мне, разумеется, пришлось отправиться в Кале и доставить тебя домой. Для человека с моим характером и темпераментом это положение было и нелепым и трагическим.

64

Джон Хейр — актер и антрепренер. Поставить «Идеального мужа» он отказался под тем предлогом, что Уайльду не удался последний акт. Но, судя по тому, что Хейр отвергал и другие пьесы острого социального содержания, его не устраивала обличительная подоплека комедии.

Должен же ты хоть теперь все это понять? Неужели ты и сейчас не видишь, что твое неумение оставаться в одиночестве, твои настойчивые притязания и посягательства на чужое время и внимание всех и каждого, твоя абсолютная неспособность сосредоточиться на каких-либо мыслях, несчастливое стечение обстоятельств, — хотелось бы считать, что это именно так, — из-за которого ты до сих пор не приобрел «оксфордовский дух» в области интеллекта, не стал человеком, который умеет изящно играть идеями; ты только и умеешь, что навязывать свои мнения, — притом все твои интересы и вожделения влекли тебя к Жизни, а не к Искусству, все это было столь же пагубным для твоего культурного развития, как и для моей творческой работы? Когда я сравниваю нашу дружбу с тобой и мою дружбу с еще более молодыми людьми, — с Джоном Греем и Пьером Луисом, [65] мне становится стыдно. Моя настоящая, моя высшая жизнь — с ними и с такими, как они.

65

Стр. 239. Джон Грей, Пьер Луи — друзья Уайльда, поэты, с которыми Уайльд имел общих друзей и знакомых в парижском литературном мире, в числе которых были Верлен, Малларме, Андре Жид.

Я не стану сейчас говорить об ужасающих последствиях нашей с тобой дружбы. Я только думаю о том, какой она была, пока она еще длилась. Для моего интеллекта она была губительной. У тебя были начатки художественной натуры, но лишь в зародыше. Но я повстречал тебя либо слишком поздно, либо слишком рано, — сам не знаю, что вернее. Когда тебя не было, все у меня шло хорошо.

В начале декабря того же года, о котором я пишу, когда мне удалось убедить твою мать отправить тебя из Англии, я тут же снова собрал по кусочкам смятое и изорванное кружево моего воображения, взял свою жизнь в собственные руки и не только дописал оставшиеся три акта «Идеального мужа», но и задумал и почти закончил еще две совершенно несходные пьесы «Флорентийскую трагедию» и «La Sainte Courtisane». [66] Как вдруг, нежданный и непрошеный, при обстоятельствах роковых, отнявших у меня всю радость, ты возвратился. Я уже не смог взяться за те два произведения, которые остались недоработанными. Невозможно было вернуть настроение, создавшее их. Теперь, опубликовав собственный сборник стихов, ты сможешь понять, что все, о чем я пишу, чистая правда. Впрочем, поймешь ты или нет, все равно эта страшная правда угнездилась в самой сердцевине нашей дружбы. Твое присутствие было абсолютно гибельным для моего Искусства, и я безоговорочно виню себя за то, что позволял тебе постоянно становиться между мной и моим творчеством. Ты ничего не желал знать, ничего не мог понять, ничего не умел оценить по достоинству. Да я и был не вправе ждать этого от тебя. Все твои интересы были сосредоточены на твоих пиршествах и твоих прихотях. Ты всегда хотел только развлекаться, только и гнался за всякими удовольствиями — и обычными и не совсем обычными. По своей натуре ты в них всегда нуждался или считал, что в данную минуту они тебе необходимы. Я должен был запретить тебе бывать у меня дома или в моем рабочем кабинете без особого приглашения. Я всецело беру на себя вину за эту слабость. Да это и была только слабость. Полчаса занятий Искусством всегда значили для меня больше, чем круглые сутки с тобой. В сущности, в любое время моей жизни ничто не имело ни малейшего значения по сравнению с Искусством. А для художника слабость не что иное, как преступление, особенно когда эта слабость парализует воображение.

66

Святая блудница (франц.).

«Флорентийская трагедия», «Святая блудница» — эстетски стилизованные пьесы Уайльда.

И еще я виню себя за то, что я позволил тебе довести меня до полного и позорного разорения. Помню, как утром, в начале октября 1892 года, мы сидели с твоей матерью в уже пожелтевшем лесу, в Брэкнелле. В то время я еще мало знал о твоем истинном характере. Однажды я провел с тобой время от субботы до понедельника в Оксфорде. Потом ты десять дней жил у меня в Кромере, где играл в гольф. Разговор зашел о тебе, и твоя мать стала рассказывать мне о твоем характере. Она говорила о главных твоих недостатках — о твоем тщеславии и о том, что ты, как она выразилась, «безобразно относишься к деньгам». Ясно помню, как я тогда смеялся. Я не представлял себе, что твое тщеславие приведет меня в тюрьму, а расточительность — к полному банкротству.

Я считал, что некоторая доля тщеславия украшает юношу, как изящный цветок в петлице; что же касается расточительности — а мне показалось, что она говорила именно о расточительности, — то осмотрительностью и бережливостью ни я, ни мои предки никогда не отличались. Но не прошло и месяца с начала нашей дружбы, как я понял, что именно подразумевала твоя мать. Твое настойчивое желание вести безудержно роскошную жизнь, непрестанные требования денег, уверенность в том, что я должен платить за все твои развлечения, независимо от того, делил я их с тобой или нет, все это привело меня через некоторое время к серьезным затруднениям, и, по мере того как ты все настойчивее захватывал мою жизнь, это безудержное расточительство становилось для меня все более докучным и однообразным, потому что деньги, в общем, тратились исключительно на еду, на вино и тому подобное. Временами приятно, когда стол алеет розами и вином, но ты ни в чем не знал удержу вопреки всякой умеренности и хорошему вкусу. Ты требовал без учтивости и принимал без благодарности. Ты дошел до мысли, что имеешь право не только жить на мой счет, но и утопать в роскоши, к чему ты вовсе не привык, и от этого твоя алчность росла, и в конце концов, если ты проигрывался в прах в каком-нибудь алжирском казино, ты наутро телеграфировал мне в Лондон, чтобы я перевел сумму твоего проигрыша на твой счет в банке, и больше об этом даже не вспоминал.

Если я тебе скажу, что с осени 1892 года до моего ареста я истратил на тебя более пяти тысяч фунтов наличными, не говоря о счетах, оплату которых мне пришлось брать на себя, то ты хоть отчасти поймешь, какую жизнь ты непременно желал вести. Тебе кажется, что я преувеличиваю? За день, который мы с тобой проводили в Лондоне, я обычно тратил на ленч, обед, развлечения, экипажи и прочее от двенадцати до двадцати фунтов, что за неделю, соответственно, составляло от восьмидесяти до ста тридцати фунтов. За три месяца, что мы провели в Горинге, я истратил (включая и плату за квартиру) тысячу триста сорок фунтов. Шаг за шагом, вместе с судебным исполнителем, мне приходилось пересматривать все мелочи своей жизни. Это было ужасно. «Скромная жизнь и высокие мысли», конечно, были уже тогда идеалом, который ты ни во что не ставил, но такое мотовство унижало нас обоих. Вспоминаю один из самых очаровательных обедов с Робби, в маленьком ресторанчике в Сохо, — он нам обошелся примерно во столько же шиллингов, во сколько фунтов мне обходился обед с тобой. После одного обеда с Робби я написал самый лучший из всех моих диалогов. [67] И тема, и название, и трактовка, и стиль — все пришло за общим столом, где обед стоил три с половиной франка. А после наших с тобой лукулловских обедов ничего не оставалось, кроме ощущения, что съедено и выпито слишком много. Мои уступки всем твоим требованиям только шли тебе во вред. Теперь ты это знаешь. Это делало тебя очень часто жадным, порою беззастенчивым и всегда — неблагодарным. Почти никогда я не испытывал ни радости, ни удовлетворения, угощая тебя таким обедом. Ты забывал — не скажу о светской вежливости и благодарности: эти фамильярности вносят неловкость в близкие отношения, — но ты совершенно пренебрегал и теплотой дружеского общения, прелестью задушевной беседы, тем, что греки называли τερπνòν καλóν, [68] забывал ту ласковую теплоту, которая делает жизнь милее, она, как музыка, аккомпанирует течению жизни, настраивает на определенный лад и своей мелодичностью смягчает неприветность или безмолвие вокруг нас. И хотя тебе может показаться странным, что человек в моем ужасающем положении еще пытается найти какую-то разницу между одним бесчестием и другим, но мое банкротство, откровенно говоря, приобретает оттенок вульгарной распущенности, и я стыжусь того, что безрассудно тратил на тебя деньги и позволял тебе швыряться ими, как попало, на мою и на твою беду, и мне становится вдвойне стыдно за себя. Не для того я был создан.

67

Стр. 241. …я написал самый лучший из всех моих диалогов. — «Упадок лжи (Наблюдения)» — разговор об искусстве двух молодых людей, которых Уайльд назвал именами своих сыновей Сирила и Вивиана; опубликовано впервые в 1889 г. и вошло затем в книгу Уайльда «Искания» (1891).

68

Сладкая отрада (древнегреч.).

Но больше всего я виню себя за то, что я из-за тебя дошел до такого нравственного падения. Основа личности — сила воли, а моя воля целиком подчинилась твоей. Как бы нелепо это ни звучало, все же это правда. Все эти непрестанные ссоры, которые, по-видимому, были тебе почти физически необходимы, скандалы, искажавшие твою душу и тело до того, что страшно было и смотреть на тебя и слушать тебя; чудовищная мания, унаследованная от твоего отца, — мания писать мерзкие, отвратительные письма; полное твое неумение владеть своими чувствами и настроениями, которые выливались то в длительные приступы обиженного и упорного молчания, то в почти эпилептические припадки внезапного бешенства, — обо всем этом я писал тебе в одном из писем, которое ты бросил не то в отеле «Савой», не то где-то еще, а потом адвокат твоего отца огласил его на суде, — письмо, полное мольбы, даже трогательное, если в то время тебя что-либо могло тронуть, словом, все твое поведение было причиной того, что я шел на губительные уступки всем твоим требованиям, возраставшим с каждым днем. Ты взял меня измором. Это была победа мелкой натуры над более глубокой. Это был пример тирании слабого над сильным, — «той единственной тирании», [69] как я писал в одной пьесе, которую «свергнуть невозможно».

69

Стр. 242. …«той единственной тирании»… — из комедии Уайльда «Женщина, не стоящая внимания».

Поделиться с друзьями: