На улице конь играет,и по ветру бьется грива.Зевают и кости мечутседые солдаты Рима.Ломает гора Минервыиссохшие пальцы тиса.Вода взлетит над обрывоми вниз, как мертвая птица.Рваные ноздри созвездийна небосводе безглазомждут только трещин рассвета,чтоб расколоться разом.Брань набухает кровью.Вспугнутый конь процокал.Девичий стон разбилсябрызгами алых стекол.Свищет точильный камень,и рвется огонь из горна.Быки наковален стонут,сгибая металл упорно.И Мериду день венчаеткороной из роз и терна.
Казнь
Взбегает нагая зеленьступеньками зыбкой влаги.Велит приготовить консулподнос для грудей Олайи.Жгутом зеленые венысплелись в отчаянном вздохе.В веревках забилось тело,как птица в чертополохе.И пальцы рук отсеченныхеще царапают
плиты,словно пытаясь сложитьсяв жалкий обрубок молитвы,а из багровых отверстий,где прежде груди белели,видны два крохотных небаи струйка млечной капели.И кровь ветвится по телу,а пламя водит ланцетом,срезая влажные ветвина каждом деревце этом, —словно в строю серолицем,в сухо бряцающих латах,желтые центурионышествуют мимо распятых…Бушуют темные страсти,и консул поступью гордойподнос с обугленной грудьюпроносит перед когортой.
Глория
Снег оседает волнисто.С дерева виснет Олайя.Инистый ветер чернеет,уголь лица овевая.Полночь в упругих отливах.Шею Олайя склонила.Наземь чернильницы зданийльют равнодушно чернила.Черной толпой манекенызаполонили навекибелое поле и ноютболью немого калеки.Снежные хлопья редеют.Снежно белеет Олайя.Конницей стелется никель,пику за пикой вонзая.Светится чаша Грааляна небесах обожженных,над соловьями в дубравахи голосами в затонах.Стеклами брызнули краски.Белая в белом Олайя.Ангелы реют над неюи повторяют: – Святая…
Небылица о доне Педро и его коне
Романс с размытым текстом
Едет верхом дон Педровниз по траве пригорка.Ай, по траве пригоркаедет и плачет горько!Не подобрав поводья,Бог весть о чем тоскуя,едет искать по светухлеба и поцелуя.Ставни, скрипя вдогонку,спрашивают у ветра,что за печаль такаяв сердце у дона Педро…На дно затокиуплыли строки.А по затокеплывет, играя,луна —и с высот небесныхзавидует ей вторая.Мальчикс песчаной стрелкисмотрит на них и просит:– Полночь, ударь в тарелки!…Вот незнакомый городвидит вдали дон Педро.Весь золотой тот город,справа и слева кедры.Не Вифлеем ли? Веетмятой и розмарином.Тает туман на кровлях.И к воротам стариннымцокает конь по плитам,гулким, как тамбурины.Старец и две служанкимолча открыли двери.«Нет», – уверяет тополь,а соловей не верит…Под водоюстроки плывут чередою.Гребень воды качаетроссыпи звезд и чаек.Сна не тревожит ветергулом гитарной деки.Только тростник и помнитто, что уносят реки.…Старец и две служанки,взяв золотые свечи,к белым камням могильныммолча пошли под вечер.Бедного дона Педроспутник по жизни бранной,конь, непробудно спящий,замер в тени шафранной.Темный вечерний голосплыл по речной излуке.Рог расколол со звономединорог разлуки.Вспыхнул далекий город,рухнул, горящий.Плача, побрел изгнанник,точно незрячий.Подняли звездывьюгу.Правьте, матросы,к югу…Под водоюслова застыли.Голоса затерялись в иле.И среди ледяных соцветий —ай! – дон Педро лягушек тешит,позабытый всеми на свете.
Фамарь и Амнон
Луна отраженья ищет,напрасно кружа по свету, —лишь пепел пожаров сеюттигриные вздохи лета.Как нервы, натянут воздух,подобный ожогу плети,и блеянье шерстяноеколышет курчавый ветер.Пустыня к небу взываетрубцами плеч оголенных,от белых звезд содрогаясь,как от иголок каленых.Ночами снится Фамари,что в горле – певчие птицы,и снятся льдистые бубныи звуки лунной цевницы.И гибким пальмовым ветромвстает нагая при звездах,моля, чтоб жаркое телоосыпал инеем воздух.На плоской кровле дворцовойпоет под небом пустыни.И десять горлинок снежныхв ногах царевны застыли.И наяву перед неювырос Амнон на ступени,смоль бороды задрожала,пеною чресла вскипели.Из-за решетки глядит онполными жути глазами.Стоном стрелы на излетевздох на губах ее замер…А он, рукой исхудалойобвив железные прутья,в луну впивается взглядоми видит сестрины груди.В четвертом часу под утров постель он лег, обессилев,пустые стены терзаяглазами, полными крыльев.Тяжелый рассвет хоронитпод бурым песком селенья —на миг приоткроет розу,на миг процветет сиренью.Гудят водяные вены,на дне кувшина немея.В изгибах корней замшелыхшипят полусонно змеи.Амнон на кровати стонет,затихнет на миг – и сноваспаленное бредом телообвито плющом озноба.Фамарь голубою тенью,в немой тишине немая,вошла – голубей, чем вена,тиха, как туман Дуная.– Фамарь, зарей незакатнойсожги мне грешные очи!Моею кровью горючейтвой белый шелк оторочен.– Оставь, оставь меня, брат мой,и плеч губами не мучай —как будто осы и слезыроятся стайкою жгучей!– Фамарь, концы твоих пальцев,как
завязь розы, упруги,а в пене грудей высокихдве рыбки просятся в руки…Сто царских коней взбесились —качнулась земля от гула.Лозинку под ливнем солнцадо самой земли пригнуло.Рука впивается в косы,шуршит изодранной тканью.И струйки теплым коралломтекут по желтому камню.О, как от дикого крикавсе на земле задрожало!Как над сумятицей туникзаполыхали кинжалы!Мрачных невольников тенипо двору мечутся немо.Поршнями медные бедраходят под замершим небом.А над Фамарью цыганки,простоволосы и босы,еле дыша, собираюткапли растерзанной розы.Простыни в запертых спальняхметит кровавая мета.Светятся рыбы и грозди —влажные всплески рассвета.Насильник от царской карыуходит верхом на муле.Напрасно вдогонку стрелынубийцы со стен метнули.Забили в четыре эхаподков голубые луны.И ножницы взял Давид —и срезал на арфе струны.
Два романса
Перевод Н. Ванханен
Романс о герцоге Лусенском
Утешь нас, Боже, в горе,помилуй от греха,храни скитальца в мореи в поле пастуха.Смуглянка вышивала —что, мама, вышить ей?Над нею покрывалооливковых ветвей.Хрустальный обруч пялец,игла из серебра.Явился к ней посланец —впустить его пора.Склонился у калитки,замешкался слегка:– Оставь канву и нитки,иголку и шелка!Дурные перемены —все радости в былом:наш герцог из Лусеныуснул последним сном.Но девушка сказала,шитья не отложив:– Ты лжешь, гонец лукавый,Лусенский герцог жив!Ему я знамя вышью,и в бой поскачет он…Гонец промолвил тише:– Ты слышишь этот звон?Над Кордовой с размахомгудят колокола.Мертвец одет монахом,щека его бела.Из чистого кораллаего последний дом,и пташка не певалапечальней ни о ком.Кладут ему на сердцегвоздику и чабрец.– О мой Лусенский герцог,настал всему конец!Зачем я знамя шила,к чему мои труды?Как шепчутся уныломасличные сады!Сказал гонец с поклоном:– Я свой исполнил долг!Вернусь к родным знаменам,в севильский славный полк.В оливах бродят грозы,маслина клонит ветвь,и льются, льются слезыи будут литься впредь!
Романс о корриде
Была ли в Ронде когда-токоррида краше, чем эта?Быки чернее агата,все пять – смоляного цвета.И я на пышном гуляньене раз вздохнула в досаде:– Ах, быть бы здесь и Марьяне,моей печальной отраде!Как девичий хохот звонок!В цветных гирляндах повозки,и с веерных перепонокнарядно сыплются блестки.Лошадки в сбруе богатойкрасавцам Ронды не внове.И шляпы щеголеваты,надвинутые на брови.На памяти старожила(за веером воздух зыбок)арена так не кружиласозвездьем белых улыбок.Когда же сам Каэтанопод говор, клики и толкиступил, не сгибая стана,горя серебром на шелке,в своем расшитом наряде —цвет яблока наливного —с квадрильей, спешащей сзади,на желтый песок, чтоб сновас быками яростно биться,то вправду было похоже,что у зари смуглолицейрумянцем вспыхнула кожа.Какая точность и мерав его клинке и мулете!Не мог так Пепе-тореро,не может никто на свете.Сразила быков отвага,все пять – смоляного цвета.Пять раз зацветала шпагацветком пурпурного лета,а стать героя литаясияла, зверя осилив,как бабочка золотаяв багрянце шелковых крыльев.Дрожала площадь от гулагорячей дымкою зноя,и свежей кровью тянулопод горною крутизною.А я на пышном гуляньене раз вздохнула в досаде:– Ах, быть бы здесь и Марьяне,моей печальной отраде!
Дуэнде. Тема с вариациями
Перевод Н. Малиновской (проза), А. Гелескула (стихи)
Дамы и господа!
В 1918 году я водворился в мадридской Студенческой Резиденции и за десять лет, пока не завершил наконец курс философии и литературы, в этом изысканном зале, где испанская знать остывала от похождений по французским пляжам, я прослушал не менее тысячи лекций.
Отчаянно скучая, в тоске по воздуху и солнцу, я чувствовал, как покрываюсь пылью, которая вот-вот обернется адским перцем.
Нет. Не хотелось бы мне снова впускать сюда жирную муху скуки, ту, что нанизывает головы на нитку сна и жалит глаза колючками.
Без ухищрений, поскольку мне как поэту претит и полированный блеск, и хитроумный яд, и овечья шкура поверх волчьей усмешки, я расскажу вам, насколько сумею, о потаенном духе нашей горькой Испании.
На шкуре быка, распростертой от Хукара до Гвадальфео и от Силя до Писуэрги (не говоря уж о берегах Ла-Платы, омытых водами цвета львиной гривы), часто слышишь: «Это дуэнде». Великий андалузский артист Мануэль Торрес сказал одному певцу: «У тебя есть голос, ты умеешь петь, но ты ничего не достигнешь, потому что у тебя нет дуэнде».
По всей Андалузии – от скалы Хаэна до раковины Кадиса – то и дело поминают дуэнде и всегда безошибочно чуют его. Изумительный исполнитель деблы, певец Эль Лебрихано говорил: «Когда со мной дуэнде, меня не превзойти». А старая цыганка-танцовщица Ла Малена, услышав, как Браиловский играет Баха, воскликнула: «Оле! Здесь есть дуэнде!» – и заскучала при звуках Глюка, Брамса и Дариюса Мийо. Мануэль Торрес, человек такой врожденной культуры, какой я больше не встречал, услышав в исполнении самого Фальи «Ноктюрн Хенералифе», сказал поразительные слова: «Всюду, где черные звуки, там дуэнде». Воистину так.
Эти черные звуки – тайна, корни, вросшие в топь, про которую все мы знаем, о которой ничего не ведаем, но из которой приходит к нам главное в искусстве. Испанец, певец из народа, говорит о черных звуках – и перекликается с Гёте, определившим дуэнде применительно к Паганини: «Таинственная сила, которую все чувствуют и ни один философ не объяснит».
Итак, дуэнде – это мощь, а не труд; битва, а не мысль. Помню, один старый гитарист говорил: «Дуэнде не в горле, это приходит изнутри, от самых подошв». Значит, дело не в таланте, а в сопричастности, в крови, иными словами – в изначальной культуре, в самом даре творчества.