Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

1932

Строителю Евгении Стэнман

Осыпаются листья, Евгения Стэнман, пора мне Вспомнить вёсны и з'uмы, и осени вспомнить пора. Не осталось от замка Тамары камня на камне, Не хватило у осени листьев и золотого пера. Старых книг не хватило на полках, чтоб перечесть их, Будто б вовсе не существовал Майн Рид; Та же белая пыль, та же пыльная зелень в предместьях, И еще далеко до рассвета, еще не погас и горит На столе у тебя огонек. Фитили этих ламп обгорели, И калитки распахнуты, и не повстречаешь тебя. Неужели вчерашнее утро шумело вчера, неужели Шел вчера юго-западный ветер, в ладони трубя? Эти горькие губы так памятны мне, и похоже, Что еще не раскрыты глаза, не разомкнуты руки твои; И едва прикоснешься к прохладному золоту кожи, — В самом сердце пустынного сада гремят соловьи. Осыпаются листья, Евгения Стэнман. Над ними То же старое небо и тот же полет облаков. Так прости, что я вспомнил твое позабытое имя И проснулся от стука веселых твоих каблучков. Как мелькали они, когда ты мне навстречу бежала, Хохоча беспричинно, и как грохотали потом Средь тифозной весны у обросших снегами причалов, Под расстрелянным знаменем, под перекрестным огнем. Сабли косо взлетали и шли к нам охотно в подруги. Красногвардейские звезды не меркли в походах, а ты Все бежала ко мне через смерть и тяжелые вьюги, Отстраняя штыки часовых и минуя посты… Я рубил по погонам, я знал, что к тебе прорубаюсь, К старым вишням, к окну и к ладоням горячим твоим, Я коня не зануздывал больше, я верил, бросаясь Впереди
эскадрона на пулеметы, что возвращусь
невредим.
И в теплушке, шинелью укутавшись, слушал я снова, Как сквозь сон, сквозь снега, сквозь ресницы гремят соловьи. Мне казалось, что ты еще рядом, и понято все с полуслова, Что еще не раскрыты глаза, не разомкнуты руки твои. Я готов согласиться, что не было чаек над пеной, Ни веселой волны, что лодчонку волной унесло. Что зрачок твой казался мне чуточку меньше вселенной, Неба не было в нем — впереди от бессонниц светло. Я готов согласиться с тобою, что высохла влага На заброшенных веслах в амбарчике нашем, и вот Весь июнь под лодчонкой ночует какой-то бродяга, Режет снасть рыболовной артели и песни поет. Осыпаются листья, Евгения Стэнман. Пора мне Вспомнить вёсны и з'uмы, и осени вспомнить пора. Не осталось от замка Тамары камня на камне, Не хватило у осени листьев и золотого пера. Мы когда-то мечтали с тобой завоевывать страны, Ставить в лунной пустыне кордоны и разрушать города; Через желтые зори, через пески Казахстана В свежем ветре экспресса по рельсам ты мчалась сюда. И как ни был бы город старинный придирчив и косен, — Мы законы Республики здесь утвердим и поставим на том, Чтоб с фабричными песнями свыклась и сладилась осень, Мы ее и в огонь, и в железо, и в камень возьмем. Но в строительном гуле без памяти, без перемены Буду слушать дыханье твое, и, как вечность назад, Опрокинется небо над нами, и рядом мгновенно Я услышу твой смех, и твои каблучки простучат.

1932

Путь на Семиге

Мы строили дорогу к Семиге На пастбищах казахских табунов, Вблизи озер иссякших. Лихорадка Сначала просто пела в тростнике На длинных дудках комариных стай, Потом почувствовался холодок, Почти сочувственный, почти смешной, почти Похожий на лом'oть чарджуйской дыни, И мы решили: воздух сладковат И пахнут медом гривы лошадей. Но звезды удалялись всё. Вокруг, Подобная верблюжьей шерсти, тьма Развертывалась. Сердце тяжелело, А комары висели высоко На тонких нитках писка. И тогда Мы понимали — холод возрастал Медлительно, и всё ж наверняка, В безветрии, и все-таки прибоем Он шел на нас, шатаясь, как верблюд. Ломило кости. Бред гудел. И вот Вдруг небо, повернувшись тяжело, Обрушивалось. И кричали мы В больших ладонях светлого озноба, В глазах плясал огонь, огонь, огонь, — Сухой и лисий. Поднимался зной. И мы жевали горькую полынь, Пропахшую костровым дымом, и Заря блестела, кровенясь на рельсах… Тогда краснопутиловец Краснов Брал в руки лом и песню запевал. А по аулам слух летел, что мы Мертвы давно, что будто вместо нас Достраивают призраки дорогу! Но всем пескам, всему наперекор Бригады снова строили и шли. Пусть возникали города вдали И рушились. Не к древней синеве Полдневных марев, не к садам пустыни — По насыпям, по вздрогнувшим мостам Ложились шпал бездушные тела. А по ночам, неслышные во тьме, Тарантулы сбегались на огонь, Безумные, рыдали глухо выпи. Казалось нам: на океанском дне Средь водорослей зажжены костры. Когда же синь и розов стал туман И журавлиным узким косяком Крылатых мельниц протянулась стая, Мы подняли лопаты, грохоча Железом светлым, как вода ручьев. Простоволосые, посторонились мы, Чтоб первым въехал мертвый бригадир В березовые улицы предместья, Шагнув через победу, зубы сжав. … … … … … … … … … … … Так был проложен путь на Семиге.

1932

Сердце

Мне нравится деревьев стать, Июльских листьев злая пена. Весь мир в них тонет по колено. В них нашу молодость и стать Мы узнавали постепенно. Мы узнавали постепенно, И чувствовали мы опять, Что тяжко зеленью дышать, Что сердце, падкое к изменам, Не хочет больше изменять. Ах, сердце человечье, ты ли Моей доверилось руке? Тебя как клоуна учили, Как попугая на шестке. Тебя учили так и этак, Забывши радости твои, Чтоб в костяных трущобах клеток Ты лживо пело о любви. Сгибалась человечья выя, И стороною шла гроза. Друг другу лгали площадные Чистосердечные глаза. Но я смотрел на все без страха, — Я знал, что в дебрях темноты О кости черствые с размаху Припадками дробилось ты. Я знал, что синий мир не страшен, Я сладостно мечтал о дне, Когда не по твоей вине С тобой глаза и души наши Останутся наедине. Тогда в согласье с целым светом Ты будешь лучше и нежней. Вот почему я в мире этом Без памяти люблю людей! Вот почему в рассветах алых Я чтил учителей твоих И смело в губы целовал их, Не замечая злобы их! Я утром встал, я слышал пенье Веселых девушек вдали, Я видел — в золотой пыли У юношей глаза цвели И снова закрывались тенью. Не скрыть мне то, что в черном дыме Бежали юноши. Сквозь дым! И песни пели. И другим Сулили смерть. И в черном дыме Рубили саблями слепыми Глаза фиалковые им. Мело пороховой порошей, Большая жатва собрана. Я счастлив, сердце, — допьяна, Что мы живем в стране хорошей, Где зреет труд, а не война. Война! Она готова сворой Рвануться на страны жилье. Вот слово верное мое: Будь проклят тот певец, который Поднялся прославлять ее! Мир тяжким ожиданьем связан. Но если пушек табуны Придут топтать поля страны — Пусть будут те истреблены, Кто поджигает волчьим глазом Пороховую тьму войны. Я призываю вас — пора нам, Пора, я повторяю, нам Считать успехи не по ранам — По веснам, небу и цветам. Родятся дети постепенно В прибое. В них иная стать, И нам нельзя позабывать, Что сердце, падкое к изменам, Не может больше изменять. Я вглядываюсь в мир без страха, Недаром в нем растут цветы. Готовое пойти на плаху, О кости черствые с размаху Бьет сердце — пленник темноты.

1932

Стихи Мухана Башметова

1. Гаданье

Я видел — в зарослях карагача Ты с ним, моя подруга, целовалась. И шаль твоя, упавшая с плеча, За ветви невеселые цеплялась. Так я цепляюсь за твою любовь. Забыть хочу — не позабуду скоро. О сердце, стой! Молчи, не прекословь, Пусть нож мой разрешит все эти споры. Я загадал — глаза зажмурив вдруг, Вниз острием его бросать я буду,— Когда он камень встретит, милый друг, Тебя вовек тогда я не забуду. Но если в землю мягкую войдет — Прощай навек. Я радуюсь решенью… Куда ни брось — назад или вперед, — Всё нет земли, кругом одни каменья. Как с камнем перемешана земля, Так я с тобой… Тоску свою измерю — Любовь не знает мер — и, целый свет кляня, Вдруг взоры обращаю к суеверью.

1932

2. Расставанье

Ты уходила, русская! Неверно! Ты навсегда уходишь? Навсегда! Ты проходила медленно и мерно К семье, наверно, к милому, наверно, К своей заре, неведомо куда… У пенных волн, на дальней переправе, Всё разрешив, дороги разошлись,— Ты уходила в рыжине и славе, Будь проклята — я возвратить не вправе,— Будь проклята или назад вернись! Конь от такой обиды отступает, Ему рыдать мешают удила, Он ждет, что в гриве лента запылает, Которую на память ты вплела. Что делать мне, как поступить? Не знаю! Великая над степью тишина. Да, тихо так, что даже тень косая От коршуна скользящего слышна. Он мне сосед единственный… Не верю! Убить его? Но он не виноват, — Достанет пуля кровь его и перья — Твоих волос не возвратив назад. Убить себя? Все разрешить сомненья? Раз! Дуло
в рот. Два — кончен! Но, убив,
Добуду я себе успокоенье, Твоих ладоней все ж не возвратив.
Силен я, крепок, — проклята будь сила! Я прям в седле, — будь проклято седло! Я знаю, что с собой ты уносила И что тебя отсюда увело. Но отопрись, попробуй, попытай-ка, Я за тебя сгораю от стыда: Ты пахнешь, как казацкая нагайка, Как меж племен раздоры и вражда. Ты оттого на запад повернула, Подставила другому ветру грудь… Но я бы стер глаза свои и скулы Лишь для того, чтобы тебя вернуть! О, я гордец! Я думал, что средь многих Один стою. Что превосходен был, Когда быков мордастых круторогих На праздниках с копыт долой валил. Тогда свое показывал старанье Средь превращенных в недругов друзей, На скачущих набегах козлодранья К ногам старейших сбрасывал трофей. О, я гордец! В письме набивший руку, Слагавший устно песни о любви, Я не постиг прекрасную науку, Как возвратить объятия твои. Я слышал жеребцов горячих ржанье И кобылиц. Я различал ясней Их глупый пыл любовного старанья, Не слыша, как сулили расставанье Мне крики отлетавших журавлей. Их узкий клин меж нами вбит навеки, Они теперь мне кажутся судьбой… Я жалуюсь, я закрываю веки… Мухан, Мухан, что сделалось с тобой! Да, ты была сходна с любви напевом, Вся нараспев, стройна и высока, Я помню жилку тонкую на левом Виске твоем, сияющем нагревом, И перестук у правого виска. Кольцо твое, надетое на палец, В нем, в золотом, мир выгорал дотла, — Скажи мне, чьи на нем изображались Веселые сплетенные тела? Я помню всё. Я вспоминать не в силе! Одним воспоминанием живу! Твои глаза немножечко косили,— Нет, нет! — меня косили, как траву. На сердце снег… Родное мне селенье, Остановлюсь пред рубежом твоим. Как примешь ты Мухана возвращенье? Мне сердце съест твой одинокий дым. Вот девушка с водою пробежала. «День добрый», — говорит. Она права, Но я не знал, что обретают жало И ласковые дружества слова. Вот секретарь аульного Совета,— Он мудр, украшен орденом и стар, Он тоже песни сочиняет: «Где ты Так долго задержался, джалдастар?» И вдруг меня в упор остановило Над юртой знамя красное… И ты! Какая мощь в развернутом и сила, И сколько в нем могучей красоты! Под ним мы добывали жизнь и славу И, в пулеметный вслушиваясь стук, По палачам стреляли. И по праву Оно умней и крепче наших рук. И как я смел сердечную заботу Поставить рядом со страной своей? Довольно ныть! Пора мне на работу, — Что ж, секретарь, заседлывай коней. Мир старый жив. Еще не все сравнялось. Что нового? Вновь строит козни бий? Заседлывай коней, забудь про жалость — Во имя счастья, песни и любви.

1932

3. «Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса…»

Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса И утверждаю, что тебя совсем не было. Целый день шустрая в траве резвилась коса — И высокой травы как будто не было. Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса И утверждаю, что ты совсем безобразна, А если и были красивыми твои рыжие волоса, То они острижены тобой совсем безобразно. И если я косые глаза твои целовал, То это было лишь только в шутку, Но, когда я целовал их, то не знал, Что все это было лишь только в шутку. Я оставил в городе тебя, в душной пыли, На шестом этаже с кинорежиссером, Я очень счастлив, если вы смогли Стать счастливыми с кинорежиссером. Я больше не буду под утро к тебе прибегать И тревожить твоего горбатого соседа, Я уже начинаю позабывать, как тебя звать И как твоего горбатого соседа. Я, Мухан Башметов, выпиваю чашку кумыса, — Единственный человек, которому жалко, Что пропадает твоя удивительная краса И никому ее в пыльном городе не жалко!

1932

«Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе…»

Мню я быть мастером, затосковав о трудной работе, Чтоб останавливать мрамора гиблый разбег и крушенье, Лить жеребцов из бронзы гудящей, с ноздрями, как розы, И быков, у которых вздыхают острые ребра. Веки тяжелые каменных женщин не дают мне покоя, Губы у женщин тех молчаливы, задумчивы и ничего не расскажут, Дай мне больше недуга этого, жизнь, — я не хочу утоленья, Жажды мне дай и уменья в искусной этой работе. Вот я вижу, лежит молодая, в длинных одеждах, опершись о локоть, — Ваятель теплого, ясного сна вкруг нее пол-аршина оставил, Мальчик над ней наклоняется, чуть улыбаясь, крылатый… Дай мне, жизнь, усыплять их так крепко — каменных женщин.

Июнь 1932 г.

«Ничего, родная, не грусти…»

Ничего, родная, не грусти, Не напрасно мы с бедою дружим. Я затем оттачиваю стих, Чтоб всегда располагать оружьем.

1932

На посещение Новодевичьего монастыря

Скажи, громкоголос ли, нем ли Зеленый этот вертоград? Камнями вдавленные в землю, Без просыпа здесь люди спят. Блестит над судьбами России Литой шишак монастыря, И на кресты его косые Продрогшая летит заря. Заря боярская, холопья, Она хранит крученый дым, Колодезную темь и хлопья От яростных кремлевских зим. Прими признание простое, — Я б ни за что сменить не смог Твоей руки тепло большое На плит могильный холодок! Нам жизнь любых могил дороже, И не поймем ни я, ни ты, За что же мертвецам, за что же Приносят песни и цветы? И все ж выспрашивают наши Глаза, пытая из-под век, Здесь средь камней, поднявший чаши, Какой теперь пирует век? К скуластым от тоски иконам Поводырем ведет тропа, И чаши сходятся со звоном — То черепа о черепа, То трепетных дыханий вьюга Уходит в логово свое. Со смертью чокнемся, подруга, Нам не в чем упрекать ее! Блестит, не знавший лет преклонных, Монастыря литой шишак, Как страж страстей неутоленных И равенства печальный знак.

1932

«Я боюсь, чтобы ты мне чужою не стала…»

Я боюсь, чтобы ты мне чужою не стала,

Дай мне руку, а я поцелую ее. Ой, да как бы из рук дорогих не упало Домотканое счастье твое! Я тебя забывал столько раз, дорогая, Забывал на минуту, на лето, на век, — Задыхаясь, ко мне приходила другая, И с волос ее падали гребни и снег. В это время в дому, что соседям на зависть, На лебяжьих, на брачных перинах тепла, Неподвижно в зеленую темень уставясь, Ты, наверно, меня понапрасну ждала. И когда я душил ее руки, как шеи Двух больших лебедей, ты шептала: «А я?» Может быть, потому я и хмурился злее С каждым разом, что слышал, как билась твоя Одинокая кровь под сорочкой нагретой, Как молчала обида в глазах у тебя. Ничего, дорогая! Я баловал с этой, Ни на каплю, нисколько ее не любя.

1932

«Не добраться к тебе! На чужом берегу…»

Не добраться к тебе! На чужом берегу Я останусь один, чтобы песня окрепла, Все равно в этом гиблом, пропащем снегу Я тебя дорисую хоть дымом, хоть пеплом. Я над теплой губой обозначу пушок, Горсти снега оставлю в прическе — и всё же Ты похожею будешь на дальний дымок, На старинные песни, на счастье похожа! Но вернуть я тебя ни за что не хочу, Потому что подвластен дремучему краю, Мне другие забавы и сны по плечу, Я на Север дорогу себе выбираю! Деревянная щука, карась жестяной И резное окно в ожерелье стерляжьем, Царство рыбы и птицы! Ты будешь со мной! Мы любви не споем и признаний не скажем. Звонким пухом и синим огнем селезней, Чешуей, чешуей обрастай по колено, Чтоб глазок петушиный казался красней И над рыбьими перьями ширилась пена. Позабыть до того, чтобы голос грудной, Твой любимейший голос — не доносило, Чтоб огнями, и тьмою, и рыжей волной Позади, за кормой убегала Россия.

1932

«Сначала пробежал осинник…»

Сначала пробежал осинник, Потом дубы прошли, потом, Закутавшись в овчинах синих, С размаху в бубны грянул гром. Плясал огонь в глазах саженных, А тучи стали на привал, И дождь на травах обожженных Копытами затанцевал. Стал странен под раскрытым небом Деревьев пригнутый разбег, И все равно как будто не был, И если был — под этим небом С землей сравнялся человек.
Поделиться с друзьями: