Сто дней до приказа
Шрифт:
— Иди к нему! Иди, тебе говорят! — Титаренко с силой выталкивает Зуба вперед, но тот, заслоняя рукой лицо, отскакивает в сторону, а потом его сопение раздается уже за нашими спинами. Никто не решается приблизиться к Елину, точно и не его мы искали всю ночь. Шарипов печально цокает языком.
…Однажды я ехал в метро, и вдруг посреди подземного перегона поезд затормозил и остановился. Приноровившиеся к дорожному грохоту, пассажиры еще некоторое время продолжали говорить в полный голос, будто старались перекричать внезапную тишину. Потом все разом замолчали и принялись тревожно перешептываться. Минут через пять поезд тихонько тронулся и ехал очень медленно, мы буквально выползали из темного тоннеля на свет. Во всю платформу, обступая что-то лежащее на полу, теснились люди, сквозь толпу продавливались
К Елину неуверенным шагом приближается… нет, — крадется Цыпленок. Сердце, словно чугунное ядро, тяжко раскачивается в моей груди. Кажется, еще минута, и оно, с треском проломив ребра, вырвется наружу. Валера Чернецкий больно сжимает пальцами мой локоть. Зуб уже не сопит, а стонет. Подбегает комбат. Фуражку он где-то потерял.
— Спит? — шепотом спрашивает Уваров и вытирает пот.
— Как мертвый, — отвечает Шарипов.
Цыпленок медленно опускается перед Елиным на колени…
Воротившись из каптерки в казарму, я тихонько разделся, сложил на табурете обмундирование и полез на свой верхний, «салажный» ярус. Глаза у меня слипались, рот раздирала мучительная зевота, но уснуть я не мог. Казалось, вот сейчас перевернусь на правый бок и отключусь, но ни на правом боку, ни на левом, ни на спине и никак по-другому забыться не удавалось: перед глазами стояла торжествующая рожа Зуба.
«Подумаешь, трагедия! — успокаивал я себя. — Трибунал для бедных… И не такое случалось! Завтра на свежую голову разберемся».
А что, собственно, со мной случалось в жизни? Да почти ничего.
Впрочем, именно в армии я впервые попал в настоящую переделку. Во время апрельских учений мы несколько раз меняли расположение лагеря, и однажды какой-то идиот второпях сунул в машину со снарядами «буржуйку», из которой не были выброшены раскаленные угли. Мы уже разбивали палатку на новом месте, когда Шарипов застыл с колышком в руке и проговорил:
— Ну сейчас шибанет!
Из-под брезента, закрывавшего кузов, валил густой дым, изнутри светящийся огнем. Не помню, кто бросился первым, но на несколько секунд нас опередил комбат, он-то со страшной руганью и выбросил печку из кузова, а мы лихорадочно тушили занявшиеся, в струпьях обгорелой краски, ящики, стараясь не думать о том, что в любое мгновение можем превратиться в пар. Страх пришел потом, когда, закурив трясущимися руками и путая слова, мы наперебой описывали друг другу случившееся, как дети пересказывают содержание только что увиденного фильма. А перепачканный пеплом Уваров сидел на траве, тряс головой и повторял, точно заевшая пластинка: «Ну, чепешники, мать вашу так! Ну, в/ч ЧП…»
Да-а, еще минута — и было бы ЧП на весь округ, а в газете «Отвага» появился бы большой очерк капитана Деревлева под названием «Сильнее смерти и огня», где наши героические, овеянные пороховым дымом силуэты решительно заслонили бы нелепые, разгильдяйские причины чрезвычайного происшествия. Возможно, и Лена со временем узнала бы, что ее несостоявшийся спутник жизни погиб, спасая боеприпасы от разбушевавшейся стихии.
Но ничего этого не произошло, и мы — Титаренко, Шарипов, Чернецкий, Зуб и я — стояли, бессильно обнявшись, нервно смеясь и ощущая себя братьями… Интересно, откажутся они завтра от своего приговора или нет?
И мне приснился сон, но какой-то странный, вывернутый наизнанку: не я убываю на гражданку, а все мои домашние — мама, отец, Лена — приезжают к нам в часть с чемоданами, в дембельской форме, а у Лены на груди даже медаль. Зуб рассказывает моим родителям что-то очень хорошее про Елина. Я подхожу к Лене и спрашиваю:
— Разве за это дают медали, Лена?
— Лешенька, ты что, меня не узнал?! — удивляется она. — Это же я, Таня. Только ты не волнуйся, глупенький, главное — ты уже дома…
Но в это время раздаются голоса, топот, и запыхавшийся сержант Еркин с растрепанной книжкой за ремнем кричит во весь дух:
— Батарея, подъем!
Тревога!И все начинают приплясывать и грохотать сапогами об пол, а Таня сильно тормошит меня за плечо — мол, танцуй с нами!
Я открываю глаза и вижу старшину Высовеня.
— Трибунал проспишь! — сурово острит прапорщик.
13
Цыпленок медленно опускается перед Елиным на колени и осторожно, точно боясь испачкаться в чем-то, склоняется. Прислушивается. Я не выдерживаю и отворачиваюсь.
В небе, словно надраенная до блеска дембельская пряжка, сияет луна.
1980, 1987
Ветераныч
Недавно на глаза мне попался номер ежедневной газетки, которую вообще-то никогда не читаю. Но в тот день домочадцы поручили мне добыть телевизионную программу на неделю. По дороге в универсам я заглянул в киоск «Союзпечати»: там было шаром покати — пришлось брать, что дают.
В универсаме я быстро покидал в казенную пластмассовую кошелку хлеб, молоко, масло, сахар — одним словом, все то, что доверяется покупать мужьям, — и встал в длинную очередь к кассе. Мне иногда кажется, что очереди у нас охраняются государством как живая память о первых шагах молодой рабоче-крестьянской власти.
Кассирша работала медленно и брезгливо, словно за высококачественные питательные продукты ей нагло впаривали не деньги, а какую-то резаную, да еще и мятую бумагу. Я вспомнил утреннюю ссору с женой. Она преспокойно намазывала бутерброды, потом вдруг швырнула нож, заплакала — и тут началось! Мол, сидишь, как дебил, в своей дурацкой «многотиражке», ни помощи от тебя, ни денег! Даже тестя устроить на консультацию к профессору Музыченко не можешь!..
Самое страшное в жизни — это когда на тебя орет женщина в бигудях.
…В универсаме было душно. Почувствовав копошащуюся боль в груди, я несколько раз глубоко вздохнул и, чтобы переключиться, развернул только что купленную, холодную с мороза газету. На весь внутренний разворот разверзся подвалище, ознаменованный заголовком «Рядом с легендой».
«Расстреливать нужно за такие заголовки! — возмутился я. — Выводить в коридор и возле стенда „Лучшие материалы номера“ — расстреливать!»
Мало того, в текст эти ублюдки офсетной печати совершенно нелепо заверстали фотографию бровастого старикана, усеянного наградами. Под снимком, разумеется, стояла подпись: «Фронтовики, наденьте ордена!»
Вскипая, я пробежал глазами первые строчки материала: «Неспокойно живется ветерану войны Семену Валерьяновичу Черенцову: нескончаемой чередой идут к нему люди…» Пробежал и замер, а потом, чтобы удостовериться еще раз, внимательно осмотрел фотографию. Ну конечно же, это был он — наш Ветераныч!
Детство мое прошло в заводском общежитии — доме богатого купца-оптовика. Когда грабили награбленное, дом наскоро переоборудовали под коммунальное бытие. Впрочем, поначалу, совсем недолго, в здании помещался районный комитет левых эсеров — скоротечных союзников большевиков. Без сомнения, сюда в сверкающем, как светлое будущее, лимузине наезжала «эсеровская богородица» Мария Спиридонова. Специалисты по отстрелу великих князей, эсеры, увы, не владели подлинно научным методом борьбы за власть. Это их и погубило. Вскоре после июльского мятежа 1918 года особняк «купчины толстопузого» отдали рабочим Второго молокозавода. Необъятный жилфонд, где бывалоча маялся дурью богатый оптовик, говоривший на четырех языках и коллекционировавший Матисса, при помощи фанерных перегородок поделили на тридцать восемь комнаток. С тех пор если одна семья наслаждалась кудрявой головой лепного купидончика, грозившего пальчиком с потолка, то другая ячейка общества имела перед глазами более прозаические части оного тельца. Когда же в субботу вечером все хозяйки разом на трех коммунальных кухнях начинали стирать белье в совершенно одинаковых оцинкованных корытах, по коридорам общежития полз такой густой туман, что ходить можно было только ощупью. В остальные дни корыта в три ряда висели на стенах, словно щиты предков в рыцарском замке.