Сто двадцать лет спустя
Шрифт:
— Ты, что же, и правда хочешь это опубликовать?
— А почему бы и нет. Иванову, кстати, понравилось.
— Ты давала читать ЭТО Иванову?!
— Да, он был первым читателем.
Я жалею, что приехал. Сердце придавливает, дышать тяжело. Господи, как мне хорошо жилось весь этот последний год! Моё чувство к Саше тёплым пушистым клубочком хранилось в сердце, мне было так славно ощущать его там, мысленно поглаживать, вызывая воспоминания…
Но, залпом выпив бокал мартини, я вдруг уравновешиваюсь. Действительно, взрослый ведь человек, давно уже всё решил-определил: хватит этих глупых ревностей и обид.
— Саша, — говорю я твёрдо. — Ты не обижайся, но в нашем журнале я это публиковать не разрешу.
— Да кто бы сомневался! — дерзит Саша. — И пожалуйста! Мне Иванов обещал помочь
Не успеваю я обдумать странную информацию, как настойчиво трещит дверной звонок. Саша с загадочным выражением на лице идёт к двери, открывает, и на пороге я вижу Иванова. В одной его руке распухший пакет с торчащим винным горлышком, в другой — букет цветов.
Немая сцена.
Если кто подумает-решит, что я сразу же ушёл — ткнёт пальцем в небо. Нет, я веду себя вполне цивилизованно. Мы сидим втроём, пьём вино, едим ивановский сервелат и мои пельмени, культурно беседуем. Иванов, чувствуется, поначалу испытал шок не слабже меня. До этого вечера, признаться, мы с ним никогда, помимо работы, особо не общались. Я взял его замом по рекомендации уважаемых мною людей, зная как хорошего добросовестного работника, и он вполне со своими обязанностями справляется. Может быть, впервые в этот вечер я к нему присматриваюсь. Это довольно высокий, хорошо сложённый, лет 50, с густыми светлыми волосами, с белесыми бровями и бритый мужчина. У него вышло штук пять стихотворных сборников, но уже давно понятно и окружающим, и, думаю, самому Иванову, что пиит из него не получился. Может быть, по этой причине самое характерное в его манере говорить — это постоянно шутливый тон… Суждения его всегда резки.
К примеру, в этот вечер заходит разговор у нас о молодом поколении.
— Да, молодёжь нынче измельчала, — вздыхает Иванов. — Ни талантов, ни работать не умеют. Вот уж именно: «Печально я гляжу на наше поколенье».
— Да, ужасно измельчали… — соглашается Саша. — Скажите, Николай Степанович, в последние пять-десять лет был ли у вас в институте хоть один выдающийся студент?
— Ты, Саша, — отвечаю я.
Все эти разговоры об измельчании производят на меня всякий раз такое впечатление, как будто я нечаянно подслушал разговор о своей дочери. Или сыне. Я вспоминаю: чеховскому Николаю Степановичу не нравилось в тогдашних молодых то, что они курят табак, употребляют спиртные напитки и поздно женятся. Господи Боже мой — что изменилось-то? Только то, что раньше всем этим отличались-бравировали именно студенты, парни, а теперь и студентки. Девушки даже перещеголяли парней — процент пьющих и курящих среди них явно больше…
Звонит мой мобильный. Разыскивает-беспокоится жена. Я начинаю прощаться, всячески намекая, что нам с Ивановым в сущности по пути.
— А я ещё посижу немножко, — говорит Иванов. — Позволяете, Саша?
Он весь вечер к ней подчёркнуто на «вы», но пару раз, обмолвившись, тыкал и конфузливо торопился сразу же замять-замазать.
— Позволяю, — отвечает Саша, странно на меня взглядывая.
Оба провожают меня в прихожую, и пока я надеваю дублёнку, Иванов говорит:
— В последнее время вы ужасно похудели и состарились, Николай Степанович. Вы ещё долго на больничном будете?
— Спасибо за комплимент, — кривлюсь я. — Теперь уж, видно, только после Нового года появлюсь…
Мне не нравится выражение глаз Иванова, когда он смотрит на Сашу — в его взгляде я замечаю что-то кроткое, молящееся, чистое…
Не в силах совладать с собой, я уже из дома, поздно вечером звоню Саше на мобильный:
— Он ещё у тебя?
— Кто? — ненатуральным
голосом удивляется Саша.— Эх, Саша, Саша, — говорю я, стараясь придать голосу насмешливость. — Ведь он даже не Иванов — всего лишь обыкновенный Иванов!
— Зато ему всего пятьдесят и он не женатый, — чеканит Саша и уж совсем лишне добавляет. — В отличие от вас, Николай Степаныч!
Главы VII, VIII
VII
Проболел я до конца января. То мне становилось лучше, то непонятные приступы усиливались, и я порой даже не мог встать с постели, отлёживался.
В болезни есть один несомненный плюс — можно начитаться вволю. Пробовал я и работать над романом своим, но, увы, вдохновение моё тоже, видимо, приболело — дремлет. Читаю-перечитываю я, как всегда, Чехова и Достоевского, а из нынешней литературы предпочитаю, если не для работы, а для удовольствия, — переводную: Харуки Мураками, Джона Фаулза, Чака Паланика…
Конечно, было бы патриотичнее читать русских авторов, но, признаться, я не питаю к ним особенного расположения. Исключая двух-трёх стариков, вся нынешняя литература представляется мне не литературой, а в своём роде самодеятельностью, кустарным промыслом, существующим только для того, чтобы его поощряли, но неохотно пользовались его изделиями. Самое лучшее из кустарных изделий нельзя назвать замечательным и нельзя искренно похвалить его без но, то же самое следует сказать и о всех тех литературных новинках, которые я прочёл в последние 10–15 лет: ни одной замечательной, и не обойдёшься без но. Умно, благородно, но не талантливо; талантливо, благородно, но не умно; или, наконец — талантливо, умно, но не благородно.
Я не скажу, чтобы переводные книжки были и талантливы, и умны, и благородны. И они не удовлетворяют меня. Но они не так скучны, как русские, и в них не редкость найти главный элемент творчества — чувство личной свободы, чего нет у русских авторов. Я не помню ни одной такой новинки, в которой автор с первой же страницы не постарался бы опутать себя всякими условностями и контрактами со своею совестью. Один боится говорить о голом теле, сексе, другой связал себя по рукам и по ногам психологическим анализом, третьему нужно «тёплое отношение к человеку», четвёртый нарочно целые страницы размазывает описаниями природы, чтобы подчеркнуть свой патриотизм… Умышленность, осторожность, себе на уме, но нет ни свободы, ни мужества писать, как хочется, а стало быть, нет и творчества.
Литераторы, особенно из молодых, совершенно не берут во внимание, что писать скучно — это привилегия уже ставших знаменитыми писателей. Да, зачастую в нынешних книгах можно встретить много нового и интересного, но… новое в них, к сожалению, не интересно, а интересное не ново. Особенно жуткое впечатление оставляют романы и повести, награждённые нынешними странными премиями, всякими «букерами», «триумфами», «национальными бестселлерами» и прочими. Нелепы уже сами названия этих премий. Смотришь, на обложке рекламу: «Роман удостоен премии “Национальный бестселлер”»; в выходные данные заглянешь — тираж 5 тысяч экземпляров. Ни хрена себе «бестселлер»! Господа издатели даже значения слова не знают.
Современная литература, словно кривое зеркало, переполнена искажениями понятий, несуразностями. Как-то на одном из семинаров на ВЛК перед моей болезнью Олегов попросил слова и, сделав ехидным выражение лица, сказал:
— Помните, Николай Степанович, вы нам зачитывали ряд имён из статьи Куницына двадцатилетней давности?
Я неопределённо пожал плечами.
— Ну вы ещё убеждали нас, что никто из перечисленных тогда прозаиков известным не стал. Простите, конечно, но я нашёл ту статью и прочитал… Вы почему-то не все имена назвали — например, Вячеслава Пьецуха, Леонида Бежина… А вообще в том сборнике больше всех на щит Татьяна Толстая поднималась… — Олегов сделал эффектную чеховскую паузу. — Разве эти писатели не делают сейчас, как вы выразились, погоду в российской литературе?