Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но было же какое-то различие?

Я перечислю только те приметы, которые видела, чувствовала и постигла сама. Время отцов было время ликбезов, аскетичности и множества лошадиных сил, выступающих в прямом, не метафоричном смысле. Вместо тракторов, ЗИЛов, мотоциклов впрягались в работу кони… Это было время очень темных ночей и фонарей "летучая мышь". Это было время, когда книги и газеты читались вслух на коммунальных кухнях и на ступеньках бараков. Да, это было время бараков, и само слово употреблялось часто, тоже в буквальном смысле, в смысле адреса: "Нинка жила в первом бараке, а Урусовы в четвертом".

Это было, конечно, время первых больших строек, беззаветных перелетов и открытия Севера. Это было время, когда я читала "Пионерскую правду",

и душа замирала от гордости, от ощущения счастья. Причем я не сейчас выдумываю, было тогда так, я помню, в основе счастья лежало ощущение слитности с временем и пространством моей необыкновенной страны. Но дальний гул войны уже слышался, уже угадывался взрослыми. Уже прошла трагическая война в Испании, уже копошилось на Западе, нечто не поддающееся пока описанию, собиралось в темную, неминуемую тучу… И уже было понимание: мы — единственные, кто будет противостоять этой туче.

Колесо истории

Бой идет святой и правый.

Смертный бой не ради славы.

Ради жизни на земле.

А.Твардовский

Как я увидела войну

В первом рассказе о войне я ничего не напишу о том, что узнала потом по книгам, документам, свидетельствам тех, кто в ней участвовал. Это будет рассказ, как война обрушилась на девочку, которая только что окончила восемь классов и даже не успела стать комсомолкой.

Пока война стоял на Перекопе, девочка после уроков плакатным пером переписывала сводки Советского Информбюро на большие листы светло-серой бумаги и надеялась на чудо, в крайнем случае — на эвакуацию. Листы с неутешительными сводками вывешивались возле исполкома, на Набережной, и, наконец, настала ночь, когда над Ангарским перевалом поднялся розово-сиреневый отблеск дальнего пламени. А потом в темноте услышалось, как что-то большое вступило в город и стало подниматься по шоссе в сторону Ялты. Раздавалось натруженное шуршание подошв, звякало железо, двигалось как бы одно тяжелое тело.

Днем мы увидели конные упряжки, усталые солдатские лица и будто ржавые, мятые, кое-где прожженные шинели. Из всего отступления мне больше всего запомнились именно эти шинели на красноармейцах, тесно сидевших в грузовиках или двигавшихся по шоссе. Весь город стоял над дорогой возле базарной площади, ловил взгляды: а вдруг в каком-нибудь прочтешь, что можно надеяться. Взгляды были хмурые, но и в эту все еще тянущуюся, теперь уже сплошь пешую ленту отступления то и дело бросался, как в реку, кто-нибудь из алуштинцев и тоже уходил.

А потом чьи-то снаряды разрывались прямо возле нашего дома, но что за бои, кто стреляет — этого мы понять не могли. И, наконец, жизнь оцепенела: в город вошли немцы.

Осень в сорок первом обещала как будто долгое, ясное тепло. В синем воздухе кружились листья старых груш, опадая по одиночке, но красота неба, листьев, летящей паутины только ужасала — до того была ни к чему. Из первых дней помню: больше всего поразили меня мотоциклы и молодые грубые голоса, перекликавшиеся через весь замерший город. Треск мотоциклов, рев больших, новеньких грузовиков, сливаясь с довольным солдатским гоготом, давил на душу. Мотоциклов было столько, что казалось: солдаты в нарядных, во многих местах отстроченных мундирах пешком вообще не ходят. Разве что от дома, выбранного на постой, до кухни. Идут, гремя гроздьями котелков и поддавая ногами вороха неопрятной соломы, которой много оказалось в городе.

Беспризорные кони бродили по улицам, подбирая эту солому, безнадежно прислонялись к заборам. Рядом с ними мотоциклы выглядели особенно внушительно.

В Севастополь немцы готовились ворваться, наверное, все на тех же мотоциклах, вроде продолжая прогулку, начатую на дальних рубежах Европы, — неуязвимые кентавры, не видящие вокруг ничего, кроме того, что могло составлять для них удобство или неудобство, тогда еще не говорили комфорт.

У наших соседей рядом по

коридору квартировал один из них. До сих пор помню офицерскую его фуражку с задранной тульей, впалые щеки, взгляд, обегающий нас, потому что мы были не красивы, не приветливы, следовательно, — не удобны. Помню еще массу пестрых пластмассовых коробочек для маргарина, джема и прочего. Коробочки эти как раз составляли удобство и были предметом гордости денщика. Внушали ему чувство какого-то особого превосходства над нами — голодными.

В первый раз офицер отправился на фронт под Севастополь в середине ноября. Сбегая с нашего крыльца, он даже поднял руку с двумя сложенными пальцами к фуражке и крикнул нам что-то длинное, веселое. Денщик загоготал, а мама сказала, что поняла только: "Не больше недели".

Офицер вернулся через десять дней и был уже другим человеком. Он зарос грязью, насекомые одолевали его, он ходил, отставив руки: под мышками вши, очевидно, жгли особенно сильно. Лицо у него стало теперь совсем не прогулочным, впрочем, и погода была уже другая, и мотомеханизированный табор, раскинувшийся в нашем городе, был другой. Небо слоилось тучами, на улицах и во дворах как будто еще прибавилось этой нищенской перетертой соломы, на стенах появились приказы, а в конце каждого: за невыполнение — расстрел. Мы заранее знали из наших газет приблизительное содержание этих приказов, и все-таки не только страшно, но и странно было читать: за утайку лишнего килограмма продуктов — расстрел; за то, что выйдешь из дому после комендантского часа, за то, что не выдашь знакомого коммуниста… Да, нам все еще было странно, хотя чему удивляться после того, как они потопили в Ялте «Армению» с ранеными, после того, как уничтожили в городе евреев вместе с маленькими детьми, после того, как в саду санатория «Металлист» каждую ночь расстреливали заложников, после того, как мимолетно на улице убили ученика нашей школы Витю Эльвединова.

…В это же время напротив нашего кинотеатра, где недавно я выстаивала огромную очередь за билетами на "Александра Невского", быстренько стали расти грядки белых, свежеструганных крестов с рогатыми касками, прибитыми к ним, — это помогало догадываться, что же происходит под Севастополем. Во всяком случае, там фашисты узнали, что уязвимы. Пластмассовые коробочки, мотоциклы и даже пушки больше не представлялись им залогом благополучного и скорого конца. Но мой детский ум не мог постичь, что задержала фашистов и даже потеснила их та самая пехота, которая понуро шла и ехала на разбитых грузовиках через наш город. Я считала, тогда, что это сделали совсем другие люди — моряки.

И немец-денщик, стонавший вокруг своего офицера, тоже повторял: "Матрозен! Матрозен!" — при этом он махал руками, как на горячее. Офицер ничего не говорил, но часто поглядывал в сторону Севастополя помертвелыми глазами.

Что касается меня, то я все время была повернута к этому городу. Там на маленьком клочке крымской земли еще существовала наша страна, здесь же дотлевали книги, выброшенные из окон библиотеки, люди ели пристреленных на пустырях или просто павших коней, в нашей школе открыли гимназию и перед рождеством в ней всем вдруг выдали по заскорузлому черному пирожку. И нашелся один — благодарил за новый порядок, за этот пирожок. Потом он стал служить в полиции, на виду у всей улицы вышагивал за немцем, нагрузившимся имуществом арестованных, каким-нибудь электрическим чайником или утюгом, необходимым Германии. Ему самому доставалось что попроще…

…Второй раз из-под Севастополя офицер явился к самому Новому году. Денщик опять кричал: "Матрозен! Матрозен!" — и рассказывал о каком-то поезде, который ходит, как призрак, по ночам и без рельсов, просто по земле. Кажется, он называл поезд зеленым призраком, а может быть, это я сегодня придумала, потому что знаю, как немцы окрестили бронепоезд «Железняков». И еще помню злые слова офицера, услышавшего эти разговоры. "На всю Россию матросов не хватит! — так приблизительно звучали они в мамином переводе. — И этому городу к Новому году — конец".

Поделиться с друзьями: