Сто тысяч раз прощай
Шрифт:
Но папин оптимизм был неустойчив, и я вскоре понял, что его временный душевный подъем всегда оплачивается равнозначным упадком. Мрачность наползала, как туман, а музыка сменялась непрерывной вереницей телепередач, которые не увлекали и не радовали. Груши оставались твердокаменными, а персики превращались в кашу. Киви начинали бродить и лопаться, ананасы усыхали, на дне вазы скапливалась неописуемая липко-черная жижа. Вытряхивая содержимое в мусорное ведро, отец каждый раз стыдился, что не сумел реализовать свой план – вернуть хоть сколько-нибудь достоинства в наше житье-бытье и движение по жизни. А потом у него заканчивались сигареты.
Что же до бросившей нас матери, я по-прежнему ее ненавидел, но теперь моя ненависть приобрела какой-то рассудочный характер: она в некотором смысле уподобилась семейной
Но при этом я испытывал, можно сказать, некоторую гордость оттого, что остался маминым представителем. Меня ни разу не выбирали старостой класса, но дома я, наверное, выполнял сходные функции, а потому всегда хотел заранее знать о ее приезде, чтобы создать впечатление разумного порядка: взбивал подушки, освобождал холодильник от контейнеров из фольги, следил, чтобы отец прилично выглядел и был опрятно одет, а если в назначенный день это не представлялось возможным – чтобы вообще не высовывал носа. При заблаговременной договоренности мамины визиты носили характер инспекций. Я следил за ее взглядом, который фиксировал все. В раковине нет грязной посуды – это хорошо; чистые кухонные полотенца, на веревке колышется свежевыстиранное белье – приятно посмотреть. Для меня важнее всего были материнские угрызения совести: я ворошил их, как угли, потому что хотел ее вернуть. Но не по причине нашей беспомощности. Даже поддерживая в себе ненависть, я хотел, чтобы она мной гордилась.
В тот день, когда я познакомился с Фран Фишер, мама уже хлопотала на кухне, расставляя на полках привезенные съестные припасы. Я наблюдал за ней с порога: одними ногтями она достала из хлебницы заплесневелую корку и бросила в мешок для мусора. Где-то в доме билась в стекло жирная мясная муха, стремясь к послеполуденному свету, а мама, не прекращая выгружать продукты, бормотала себе под нос мелкие замечания и придирки.
– Привет, – сказал я.
Она бросила на меня взгляд через плечо:
– Где ты был?
Не твое дело. Наш разговор сопровождался бегущей строкой, так же легко читаемой, как субтитры иностранного фильма.
– Выходил проветриться. На велике катался.
– Папа тоже вышел проветриться?
– Похоже на то. – Слава богу, тут не отсвечивает.
– Не знаешь, где он может быть?
– Понятия не имею. – Носится где-то в бешенстве.
– Он много спит?
– Вроде нет. – По ночам – немного. Так, ближе к вечеру, на диване. Все из-за тебя.
– С кем-нибудь общается?
– Только со мной. – Опять же из-за тебя.
– Опрятен?
– Как всегда. – Не бреется, пьянствует; белье не меняет неделями. Из-за тебя.
– Он не говорил, что собирается искать работу?
– Говорил, да.
Это лишь отчасти было правдой. В те дни, когда наше совместное нахождение в доме становилось невыносимым, отец хватал две ручки, бумагу и, переключив телевизор на «Сифакс», выводил на экран каталоги вакансий. Неужели кто-то из нас двоих виделся ему слесарем-газовщиком? Страховым агентом? Нефтяником? Мы примерялись к новым профессиям, как дети: просунуть голову в круглое отверстие и решить, какая роль нам к лицу – машинист паровоза, ковбой, астронавт… При любом варианте ответ получался отрицательный, да и занятие это всегда удручало и вызывало глубокую неловкость. Не пристало отцу и сыну сообща заниматься поисками работы – это еще хуже, чем вместе смотреть интимные сцены, и вскоре мы, переключившись на прежнюю программу, меняли тему, чтобы больше ее не касаться. Сейчас тему сменил я.
– Как там Джонатан?
Джонатан – совершенно нормальное имя, такое трудно произносить с издевкой.
– Все хорошо, спасибо, что спросил, – ровным тоном ответила мама и открытой ладонью захлопнула дверцу кухонного шкафа, потом еще раз и еще, пока шкаф наконец не закрылся. Бац-бац-бац. Положив руки на стойку,
мать перевела дух. – Знаешь, что для меня самое лучшее на новом месте? Что там нет джаза и есть масса желанных углов!– Главное – чтобы тебе было хорошо, мамочка, – процедил я, прекрасно зная: помани она меня пальцем – и я помчусь наверх, чтобы тут же побросать вещи в рюкзак.
Наверное, она тоже это знала, потому что на сей раз тему сменила она.
– Как проводишь лето? Ну, в общем и целом.
– На велике катаюсь. Читаю.
– Читаешь? Раньше за тобой такого не водилось.
– Зато теперь водится.
– Сколько лет мы тебя пилили: читай, читай…
– Ну, наверно, в этом все и дело: вы меня пилили…
– Хм… Да, теперь я вижу, что это из-за меня. Ну, по крайней мере, бываешь на свежем воздухе. У тебя компания есть?
Я только что познакомился с обалденной девчонкой – неужели у меня повернулся бы язык такое сказать? Говорят, некоторые ребята могут открыто и честно разговаривать с предками, без пикировки, сарказма и лицемерия. И кто же, интересно знать, эти фрики? Но даже подбери я нужные слова, момент был упущен. С улицы донесся отцовский голос, притворно оживленный и громкий:
– Приветик, Билли! Какими судьбами?
Мать, собравшись с духом, отвернулась к навесным шкафчикам.
– Только не ругайтесь, – прошептал я, но отец уже стоял в дверях, неумело изображая гордый вызов.
– Вижу, ты все еще тут? – сказал папа.
– Нет, Брайан, уже пятнадцать минут, как ушла.
– Я вернулся только потому, что надеялся тебя не застать.
– Разве ты перед домом не заметил мою машину? Она, конечно, маленькая, но не до такой же степени.
– Что на этот раз увозишь?
– На самом деле я кое-что привезла – съестное, которое не подают к столу в контейнерах из фольги. Но могу и забрать.
– Да, сделай одолжение.
– Это в основном для Чарли…
– Ему всего хватает. Спасибо, у нас с ним все прекрасно.
Не отворачиваясь от шкафа, мать подняла над головой открытую банку малинового варенья, откуда вылезали белые клочья плесени, похожей на сахарную вату. Банка грохнулась в раковину.
Мне уже было понятно, что за этим последует: звук будет нарастать, а потом резко оборвется со стуком двери; поэтому я вышел и направился к маминой машине, где, склонив голову и зажав рот ладонью, словно кляпом, сидела над книжкой Билли. День выдался жаркий, но окно было наглухо задраено, и мне пришлось постучать в стекло, причем дважды, что в тот день огорчило меня больше всего остального. Насколько близки были мы с сестрой? Раньше мы с ней привычно подкалывали и выбешивали друг дружку, но в черные дни родительских перемен у нас возникла настороженная солидарность, и между нашими койками, верхней и нижней, заметались шепотки, как у новобранцев, угодивших в подчинение к пьющим офицерам, которые давно забили на службу. Теперь наш союз распался, и даже в самых пустых разговорах нам стало мерещиться нечто провокационное. Если на новом месте сестра всем довольна – это предательство, если недовольна – это очередной повод для злорадства.
Билли выждала, чтобы стекло опустилось до предела.
– Все норм?
– Ага.
– Ругаются?
– Только начали, – ответил я и посмотрел на часы, как будто родительская перебранка была приурочена к определенному времени.
– Ну как тут дела?
– Как обычно. А там как?
– Отпад.
– Как близняшки?
В новом положении Билли мы смогли найти единственную и незатейливую забаву: отводить моей сестре роль Золушки.
– Близняшки? Ой, такие спортсменки, что ты! Шкаф не открыть: со всех полок сыплются футбольные мячи, хоккейные клюшки, бадминтонные сетки. И меня все время зазывают, как бедную сиротку, чтобы я поскорей освоилась и мы сблизились или типа того, клюшки-подружки. Они такие: «Билли, айда играть в лакросс!» А я такая: «У нас сегодня физра, что ли? Я спортом занимаюсь только по расписанию». На них посмотришь – вечно в спортивных лифонах, то растяжки, то стяжки, уж не знаю что. И папаша у них такой же, игрун. «Билли! Лови». «Нет… пасуй мне». А когда не играет, сидит целыми днями перед ящиком и крикет смотрит.