Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сто тысяч раз прощай
Шрифт:

Песня Blondie «Heart of Glass» [7] была для нас примерно такой же древностью, как «In the Mood», но вполне еще цепляла: на танцпол повалили все – и драмкружок, и задумчивый кружок гончарного мастерства, и даже Дебби Уорик, выжатая как лимон, бледная, еле стоявшая на ногах. Техники высыпали последний сухой лед, мистер Хепбёрн под общий радостный гвалт врубил звук на полную, и Патрик Роджерс, в экстазе сорвав через голову рубашку, стал ею размахивать, как флагом, чтобы завести толпу, но, когда обломался, поспешил таким же манером одеться. Что было в новинку: Ллойд зажал рот Фоксу, словно пытаясь его задушить. Коротышка Колин Смарт, единственная в драмкружке особь мужского пола, предложил в танце разбивать оказавшуюся рядом пару, а Гордон Гилберт, разрушитель тромбонов, взгромоздился на плечи к Тони Стивенсу, схватился за зеркальный шар, как утопающий – за буек, и, когда Тони Стивенс шагнул в сторону, так и остался болтаться у

всех над головами, а уборщик Парки тыкал в него палкой от швабры.

7

«Стеклянное сердце» (англ.).

– Смотрите! Смотрите! – раздался чей-то голос, когда Тим Моррис начал откалывать брейк-данс: упав на пол, он в бешеном темпе ввинчивался в смесь опилок и хлорки, а потом вскочил и принялся как безумный отчищать штаны.

Мне на бедра легли чьи-то руки – это оказался Харпер, который кричал нечто вроде «Люблю тебя, дружок», а потом принялся смачно целовать меня в каждое ухо – чмок-чмок, но тут вдруг кто-то повис у меня на плечах, и мы все повалились на пол: Фокс и Ллойд, мы с Харпером, а потом и еще какие-то малознакомые парни; все смеялись шутке, которую никто не слышал. Мысль о том, что эти годы были лучшими в нашей жизни, вдруг показалась и вполне убедительной, и трагичной; оставалось только сожалеть, что школьные годы не всегда проходили именно так – в обнимку, под знаком какой-то хулиганской привязанности – и что я слишком мало общался с этими ребятами, так и не найдя для каждого свой особый голос. Почему мы задумались об этом только сегодня? Слишком поздно, песня почти окончилась: уу-уу, оо-оо, воу-оу, уу-уу, воу-оу. Мы взмокли, одежда липла к телу, пот разъедал глаза и капал у каждого с кончика носа; выбравшись из этой кучи-малы, я на миг заметил Хелен Бивис, которая с закрытыми глазами танцевала в одиночку и, по-боксерски опустив плечи, напевала уу-уу, а потом у нее за спиной возникло какое-то движение – и вдруг резко распахнулись двери пожарного выхода. В зал хлынула ядерная вспышка, будто свет космического корабля в финале «Близких контактов третьей степени». Ослепленный Гордон Гилберт свалился с зеркального диско-шара. Музыка резко смолкла – и все закончилось.

Время было еще детское – без пяти четыре пополудни.

Мы пропустили обратный отсчет и теперь стояли черными фигурами на свету, незрячие, моргающие, а персонал, вытянув перед собой руки, подталкивал нас к выходу. Переговариваясь сиплыми голосами, вспотевшие, мы поеживались от свежего воздуха, прижимали к груди нехитрые пожитки – хоккейные клюшки, самодельную керамику, затхлые коробки для ланча, мятые диорамы, рваную спортивную форму – и беженцами брели по двору. Девчонки пускали слезы, обнимаясь с подружками, а из-под навеса для велосипедов летела весть, что в последнем бессмысленном акте мести кто-то всем проколол шины.

У школьных ворот выстроилась очередь к пикапу с мороженым. Свобода, которую мы праздновали, почему-то предстала ссылкой, парализующей и непостижимой, и мы топтались на пороге, не решаясь сдвинуться с места, как зверята, раньше срока выпущенные во враждебную дикую природу и стремящиеся назад в клетку. На другой стороне улицы я увидел свою сестру Билли. Мы с ней теперь почти не разговаривали, но я помахал. В ответ она улыбнулась и пошла своей дорогой.

Наша четверка в последний раз брела по домам, превращая этот день, пусть еще не оконченный, в забавный эпизод. У железной дороги, в серебристой березовой роще мы увидели облако дыма и оранжевое свечение ритуального костра, который развели Гордон Гилберт и Тони Стивенс для кремации старых папок, школьной формы, пластмасс и нейлона. Нечеловеческие вопли и гиканье нас не остановили. Но у переезда, где наши пути обычно расходились, мы замешкались. Наверное, нам стоило как-то обозначить нынешнее событие, произнести какие-нибудь слова. Обняться? Но мы избегали сантиментов. В небольшом городке разбежаться намного сложнее, чем постоянно видеться.

– Ну, пока, что ли.

– Созвонимся.

– В пятницу, ага?

– Ну, пока.

– Ладно, давай.

И я поплелся к дому, где теперь мы жили вдвоем с отцом.

Бесконечность

Было время – меня преследовал неотвязный сон (навеянный, думаю, тем, что я слишком рано посмотрел фильм «2001: Космическая одиссея»), как я плыву без привязного фала сквозь бесконечное пространство. И тогда, и впоследствии сон этот приводил меня в ужас, но не из-за того, что я в нем умирал от удушья или от голода, а из-за ощущения беспомощности, когда нет возможности ни ухватиться, ни оттолкнуться, а есть только бездна, и паника, и убеждение, что это – сама бесконечность.

Похожее ощущение преследовало меня летом. Мог ли я надеяться хоть чем-нибудь заполнить бесконечную вереницу дней, из которых каждый бесконечен? Все последнее полугодие мы строили планы – как будем совершать набеги на Лондон, чтобы пошататься по Оксфорд-стрит (исключительно по Оксфорд-стрит), а также этакими простачками с рюкзачками, под Тома Сойера, наведываться в Нью-Форест и на остров Уайт, предварительно затарившись пивом. Это у нас называлось «пешком с пивком», но и Харпер, и Фокс нашли себе халтуру на полную ставку – подрабатывали за наличные на стройке у папаши Харпера,

и наши планы накрылись медным тазом. Без Харпера мы с Ллойдом только переругивались. А потом я и сам нашел подработку, где тоже платили наликом: время от времени стоял за кассой на местной бензоколонке.

Но таким способом получалось убить только двенадцать часов в неделю. Остальное время уходило у меня на… что? На роскошь поваляться в кровати по будням? Но она вскоре приелась из-за тоскливой дерготни солнечных пятен за шторами, а впереди – тягучий, ленивый, вялый день, за ним – еще один и еще, и каждый из этих дней перетекал в блеклую, блевотную блямбу безделья. Из научной фантастики (ясное дело, не из научного лепета на уроках физики) я знал, что в разных точках Вселенной время течет по-разному, так вот: на нижней койке шестнадцатилетнего человека в конце июня тысяча девятьсот девяносто седьмого года оно текло куда медленнее, чем в любой другой точке мироздания.

Мы обосновались на новом месте. Вскоре после Рождества нам пришлось съехать из своей половины «большого» дома, по которому я очень скучал: он весь, как детский рисунок, состоял из квадратов и треугольников, там были перила – катайся не хочу, отдельная спальня у каждого, парковочная площадка перед входом, сад с качелями. Отец приобрел то жилье в непонятном приливе оптимизма; помню, как он впервые привел нас туда, стучал костяшками пальцев по стенам, демонстрируя качество кирпича, и с восторгом опускал ладони на каждую батарею парового отопления. В том доме была даже комнатка с эркером, где я устраивался с комфортом, как юный лорд, чтобы наблюдать за дорогой; и что самое примечательное – над парадной дверью светился маленький квадратный витраж: восход солнца в золотисто-желто-багряных тонах.

Но «большой» дом от нас уплыл. Мы с отцом перебрались в район застройки восьмидесятых годов, который носил название Библиотечный, поскольку для укрепления культурной памяти все улицы в нем были названы в честь великих писателей: Вулф-роуд упиралась в Теннисон-сквер, авеню Мэри Шелли пересекалась с Кольридж-лейн. Мы жили на изгибе Теккерей-кресент; хотя творчество этого классика прошло мимо меня, оно вряд ли наложило свой отпечаток на здешние кварталы. Современные бледно-кирпичные строения с плоскими крышами отличались дугообразными стенами как снаружи, так и внутри; из самолетов, круживших над аэропортом, эти корпуса наверняка смотрелись скопищем жирных гусениц. «Какаш-татуаж», как выражался Ллойд. Когда мы сюда переехали (нас еще было четверо), отец заявил, что его пленили эти изгибы: мол, их свободная джазовая форма куда больше отвечала духу нашей семьи, чем помещения-коробчонки старого дома. Здесь – как в маяке! Пускай «Библиотечный» уже не производил впечатления футуристического района, пускай садики размером с обеденный стол утратили былую ухоженность, пускай по широким молчаливым тротуарам порой грохотала магазинная тележка – мы вписывали новую страницу в историю своей семьи, а вдобавок обретали душевное спокойствие, какое дает жизнь по средствам. Да, нам с сестрой отводилась одна спальня на двоих, но двухъярусная койка – это же здорово, да и потом, это ведь не на всю жизнь.

Прошло полгода; мы по-прежнему спотыкались о нераспакованные коробки, которые невозможно было ни придвинуть вплотную к выгнутым стенам, ни разместить на опустевшей верхней койке моей сестры. Ребята больше ко мне не заходили: все тусовались у Харпера, в доме, похожем на резиденцию румынского диктатора, где были две стереосистемы, гребные тренажеры, квадроциклы, гигантские телевизоры, самурайский меч и целый арсенал помповых ружей, пистолетов и финских ножей-выкидух – этого хватило бы для отражения атаки зомби. А у нас в доме только и было что мой ненормальный отец да горы редких джазовых пластинок. Мне и самому не улыбалось там находиться. А тем более жить. Главной задачей того лета было не сталкиваться с папашей. Для этого мне требовалось распознавать его настроение по звукам, которые он издавал, а я, как охотник, улавливал. Стены в квартире были не толще японской ширмы, и, покуда он себя не обнаруживал, я мог беспрепятственно зарываться под одеяло, лишь бы не втягивать носом комнатную затхлость, подобную застойной воде аквариума. Если до десяти утра никакого шевеления не слышалось, значит у отца включался «постельный режим» и я мог спуститься на нижний этаж.

В далекие благополучные годы, которые подпитывались банковскими кредитами, отец по объявлению в газете купил компьютер величиной с картотечный шкаф, причем в бакелитовом корпусе. Если папаша валялся в постели, я охотно прожигал утренние часы в коридорах и шлюзовых камерах «Квейка» и «Дума», готовый при малейшем скрипе лестницы вырубить монитор. В дневное время «стрелялки» вызывали у отца запредельную ярость, – можно подумать, я стрелял в него.

Но в большинстве случаев он начинал ворочаться около девяти, а потом шаркал в уборную, которую отделяла от моего лежбища только хлипкая перегородка. По силе воздействия никакой будильник не мог сравниться с отцовской струей, которая била прямо у меня над ухом; я пулей выскакивал из-под одеяла, натягивал вчерашнюю одежду и беззвучно, как ниндзя, мчался вниз – проверить, не оставил ли он там курево. Если в пачке болталось не менее десятка сигарет, можно было смело вытащить одну штуку, мигом заныкать в карман рюкзака и застегнуть молнию. Потом я успевал стоя сжевать тост у кухонного «острова» (взгромождаться на высокий кухонный табурет быстро осточертело) и выскользнуть за дверь, пока не спустился отец.

Поделиться с друзьями: