Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Народ задвигался: каков он, Степан-то Тимофеевич?

— Лицом строг! — передавали в задние ряды. — Глаза страшные!

Дьяк читал грамоту, перечисляя злодейства братьев Разиных.

Слушали плохо.

Иные ждали: улетит. Пора бы!

Уж такая тишина разразилась, когда палач взял Степана Тимофеевича под белые руки, повёл к помосту.

— Четвертовать будут! — охнула баба.

И снова мёртвая тишина.

— Простите! — сказал Степан Тимофеевич. Громко сказал, ясно. Весело.

Палачи положили атамана между двух досок. Взмыл топор. Хрястнуло. Брызнуло.

Палач поднял, показывая, отрубленную правую руку.

Степан Тимофеевич молчал. А уж площадь и не дышала.

Другой палач махнул секирою. И опять — хрясть!

Показал народу левую ногу атамана.

И вдруг крик, так заяц перед смертью о пощаде молит.

— Слово и дело государево! Знаю дело! Знаю слово! Дело и слово!

— Молчи, собака! — во всю свою атаманскую мощь крикнул Степан Тимофеевич.

И в тот же миг палач отрубил ему голову.

Слышала площадь, у Казанской церкви, у Иверской часовни — слышали, как стукнулась голова о помост. Как покатилась.

Молчала Москва. Кровь в жилах у людей стыла от того постука.

Палачи знай себе рубили. Опять руку, опять ногу. Нанизывали на столбы-спицы.

Фролку посадили в телегу, повезли в Пыточную башню.

Люди стояли. И солдаты стояли. Наконец раздались команды. Пошли стрельцы, пошли дворяне, пошли рейтары.

Народ всё ещё стоял, как вода у запруды. Но вот покатились в улицы капельки, потом ручейки. И осталась на площади голова на спице, руки, ноги... И на всю Москву пахло кровью.

Глава четвёртая

1

Летним днём по пушистой пыли в колеях дороги, пахнущей до слёз хорошо, то ли домом, то ли детством, входили в Рыженькую странники, женщина и мальчик. Одни лапоточки на ногах, другие на плечах. У женщины за спиной котомка, у мальчика кошель. Палочки в руках. У женщины сосновая, у мальчика ореховая.

За версту до околицы встретила странников виселица. На виселице трое. Вороньем ободранные, снегами и дождями добела вымытые...

— Не миновало Рыженькую горе-злосчастье! — Енафа перекрестилась, и Малашек перекрестился.

— Эти-то два мужики, а с ними-то баба.

— Ты бы не смотрел, — сказала Енафа.

К висельникам они притерпелись, в каждом селении свои. Сильные мира сего выводили в русских людях волю дотошно, чтоб не только словом ли, взглядом, но и в мыслях бы не смели перечить.

К дому ноги весело идут.

— Матушка! — окликнул Малашек, загораживая глаза ладонью. — Ты погляди! Вон у поля, с косой!

— Господи, дед! Беги, у меня сердце чего-то задохнулось. Постою.

Малах скашивал расцветшие вокруг поля васильки. Увидел бегущего мальчика, пригляделся, поставил косу к телеге.

— Никак внучонок! Пресвятая Богородица!

— Я, дед! А матушка-то вона!

Малах перекрестился, подхватил паренька на руки.

— Господи, чёрный, как головешка! А поле-то, вишь! Балует твоего деда. За всю мою жизнь такого не бывало!

Гладил корявою

рукой Малашека по тонкой, коричневой, будто мощи, шее и слышал грудью, как в маленькой груди плещет крылышками воробушек.

Енафа, пересилив слабость, подошла к отцу, всё ещё не отпускавшему от себя кровиночку свою. На колени пала:

— Прими, батюшка, беглецов!

— Что стряслось-то? Погорели?

— Все бросили — бежали, чтоб живу быть.

— От Разина, чай!

— Нет, батюшка! Сказать страшно: от воевод, от бояр. Режут людей, как волки овец. Крестьян губят целыми сёлами.

— Да вы с Саввой к купечеству вроде прислонились?

— Судьба, батюшка. Разинцы пришли, казнить поставили, а вместо казни их начальник в доме нашем поселился. Корабли забрали своих людей возить... А потом князь Долгорукий явился. Руки-то у него и впрямь длиннющие. Савва где-то с кораблями, а меня с Малашеком чуть было в срубе не сожгли.

— Нас Алёна спасла и лошадей дала, — сказал Малашек.

— Молчи, сынок! Упаси тебя Бог на людях про Алёну вспоминать — повесят... Я и лошадей-то бросила, чтоб глаза не мозолить... Спасибо людям, не дали с голоду помереть... Половодье пережидали. В двух монастырях по неделе отсиживались. Один раз от казаков, другой раз от царских людей — Господи, уж такую ловлю устроили... Бог не оставил, доковыляли до Рыженькой.

— Хлебушек-то, вишь, как поднимается. — Малах поставил внука на землю, повёл руками над полем. — О душе Анны Ильиничны каждый день Бога молю — её семенами сеяно.

Малашек подошёл к лошади, достал кусок хлеба из кошеля, повернулся к матери:

— Можно?

— Можно, сынок!

— Подаянием кормились? — догадался Малах.

— Подаянием, батюшка. У меня в тряпье-то золото зашито, да показать его в чужом краю — в грех людей ввести.

— Ты у меня, слава Богу, мудрая, — сказал Малах, впрягая лошадь в телегу. — А тебя, слышь, письмо ждёт.

— Письмо? — изумилась Енафа.

— Странник один принёс. С неделю у меня жил, тоже в распутицу.

— Да от кого же?

— От Саввы.

— Господи! Из каких же краёв? Здоров ли?

— Чего ему сделается? Чай, не старик, в Пустозерах хлеб-соль кушает.

— Где же это, Пустозеры-то?

— Далеко, в зимней стороне, у моря Ледовитого.

— Как же он туда заплыл-то?

— Под белы рученьки взят и доставлен.

— В тюрьме сидит?

— Не поймёшь. Вроде и в тюрьме, но не сиднем, а в обслуге.

Поехали. Енафа молчала, молилась. Малашек блаженствовал, хорошо, когда тебя везут.

В избе Енафа распласталась перед иконами, расплакалась. И всё ещё плача, но уже и посмеиваясь над обилием мокроты, захлопотала возле печи.

— Батюшка, хлебы поставлю. Своего хлеба хочу! Чужие куски всё горло-то расцарапали.

— Хозяйствуй, — сказал Малах и, решившись, погладил дочь по волосам. — Пойду баню затоплю.

— Дедушка, я с тобой! — просиял Малашек.

Они были — копия. Матёрый мудрый старец и всё на свете уже видавший, всякую работу любящий — отрок.

— Батюшка, ты письмо-то дай мне! — попросила Енафа.

Поделиться с друзьями: