Стоунер
Шрифт:
Дочкой по-прежнему больше занимался Уильям. Приходя из университета во второй половине дня, он забирал Грейс из спальни наверху, которую переделал в детскую, и позволял ей играть в кабинете, где он работал. Она тихо играла там на полу, была довольна и не требовала постоянного внимания к себе. Время от времени Уильям заговаривал с ней, и она, прекратив игру, смотрела на него завороженным и серьезным взглядом.
Иногда он приглашал к себе студентов на консультации или просто поговорить. Они рассаживались в кабинете, он готовил им чай на маленькой плитке, которая стояла у его стола, и, видя их неуверенность, слушая их комплименты его библиотеке и красоте его дочери, он испытывал к ним неловкую нежность. Он извинялся за отсутствие жены, ссылаясь
Его жизнь, если не считать отсутствия в ней Эдит, была почти такой, как он хотел. Он готовился к занятиям, проверял работы, читал диссертации, а в остальное время вел свои изыскания, сам что-то писал. Он надеялся, что со временем утвердит себя и как исследователь, и как педагог. Ожидания, которые он связывал со своей первой книгой, были осторожными и скромными — и не зря: один рецензент назвал ее «маловыразительной», другой — «добротным обзором». Поначалу он был очень горд книгой; он держал ее в руках, гладил незатейливую обложку, листал страницы. Она казалась живым существом, хрупким и нежным, как ребенок. Он перечитал ее в печатном виде, и его слегка удивило, что она не лучше и не хуже, чем он себе представлял. Потом ему надоело на нее смотреть; но всякий раз, думая о ней и о своем авторстве, он дивился своей отваге и той ответственности, что взял на себя.
Глава VII
Однажды вечером весной 1927 года Уильям Стоунер вернулся с работы позже обычного. Во влажном теплом воздухе висел смешанный аромат распускающихся цветов; из темноты доносился стрекот сверчков; вдалеке одинокий автомобиль поднял пыль и нарушил тишину вызывающе громким фырчаньем. Уильям шел медленно, одурманенный пробуждающейся природой, зачарованный обилием бутонов, почек и юной зелени, пронизывающей сумрак деревьев и кустов.
Когда он вошел в дом, Эдит была в дальнем конце гостиной; она смотрела на него, держа около уха телефонную трубку.
— Ты что-то поздно сегодня, — сказала она.
— Да, — подтвердил он миролюбиво. — У нас были устные экзамены на докторскую степень.
Она протянула ему трубку.
— Это тебя, междугородный. Кто-то с середины дня звонит тебе и звонит. Я сказала, что ты в университете, но он все равно звонит каждый час.
Уильям взял трубку и сказал: «Алло». Никто не отозвался. Он повторил: «Алло».
В трубке раздался тонкий мужской незнакомый голос:
— Билл Стоунер?
— Да, с кем я говорю?
— Вы меня не знаете. Я мимо проезжал, и мама ваша попросила меня позвонить. Долго вас не было.
— Да, — сказал Стоунер. Его рука, державшая трубку, стала дрожать. — Что случилось?
— С вашим папой, — проговорил голос. — Как начать даже, не знаю.
Сухой, отрывистый, испуганный голос звучал дальше, и Уильям Стоунер слушал в каком-то оцепенении; голос, казалось ему, существовал только в трубке, которую он прижимал к уху. Сообщение касалось его отца. Он почти неделю, сказал позвонивший, чувствовал себя плохо, но наемный работник в одиночку не мог справиться с пахотой и севом, и отец, хотя у него был сильный жар, рано утром вышел в поле сеять. Ближе к полудню работник нашел его лежащим ничком на вспаханном поле, он был без сознания. Работник притащил его домой, уложил в кровать и отправился за врачом, но в полдень отец уже был мертв.
— Спасибо за звонок, — механически промолвил Стоунер. — Скажите моей маме, что я приеду завтра.
Он повесил трубку и долго глядел на колоколообразный раструб микрофона, прикрепленный к тонкому черному цилиндру. Потом обернулся и обвел глазами комнату. Эдит смотрела на него ожидающе.
— Ну что? О чем это? — спросила она.
— О моем отце, — ответил Стоунер. — Он умер.
— Ох, Уилли! — воскликнула Эдит. Потом наклонила голову. — Ты, наверно, уедешь до конца недели.
— Да, — сказал
Стоунер.— Тогда я позову тетю Эмму, чтобы помогала мне с Грейс.
— Да, — механически произнес Стоунер. — Хорошо. Он нашел себе в университете замену на ближайшие дни и рано утром поехал на автобусе в Бунвилл. Шоссе между Колумбией и Канзас-Сити, проходящее через Бунвилл, было той самой дорогой, по которой он семнадцать лет назад отправился учиться; за эти годы дорогу расширили и снабдили твердым покрытием, за окном автобуса тянулись аккуратные ограды по краям пшеничных и кукурузных полей.
Бунвилл с тех пор, как он прошлый раз его видел, изменился мало. Построили несколько новых зданий, несколько старых снесли; но городок и сейчас выглядел неосновательным и каким-то голым, выглядел так, словно его возвели на время и в любую минуту могут забросить за ненадобностью. Хотя за последние годы большинство улиц были вымощены, в воздухе легкой дымкой висела пыль; встречались фургоны на лошадиной тяге, из их стальных шин бетон мостовых и бордюров порой высекал искры.
Родительский дом тоже остался, каким был, — разве что сделался суше и серее; с дощатой обшивки стен краска отшелушилась совсем, крыльцо еще немного просело, и его некрашеные бревна почти соприкасались с голой землей.
В доме были люди — соседи, которых Стоунер не помнил; высокий худой мужчина в черном костюме и белой рубашке с галстуком-ленточкой склонился над его матерью, сидевшей на стуле подле узкого деревянного ящика с телом отца. Стоунер двинулся к ним через комнату. Высокий увидел его и пошел навстречу; глаза у него были серые и плоские, как глазурованные блюдца. Он заговорил густым глубоким баритоном, приглушенным и елейным; он назвал Стоунера братом, понесшим тяжкую утрату, помянул Бога, который дал и взял, и спросил, не хочет ли Стоунер помолиться вместе с ним. Стоунер миновал его, задев рукавом, и встал перед матерью; ее лицо плавало перед ним. Сквозь туман он увидел, как она кивнула ему и поднялась со стула. Она взяла его под руку и сказала:
— Тебе надо посмотреть на отца.
Рукой до того слабой, что он едва чувствовал прикосновение, она подвела его к открытому гробу. Он посмотрел вниз. В глазах у него вначале было мутно, а когда прояснилось, он потрясенно отпрянул. Тело в гробу показалось ему телом незнакомца; оно было усохшим и крохотным, лицо — не лицо, а маска из тонкой оберточной бумаги, вместо глаз глубокие черные провалы. Темно-синий костюм был умершему велик до нелепости, ладони, сложенные на груди, походили на высохшие когтистые лапы животного. Стоунер повернулся к матери, зная, что ужас, который он испытывает, виден по глазам.
— Твой папа за последнюю неделю-две исхудал со всем, — сказала она. — Я просила его в поле не ходить, но он встал, пока я спала, и пошел. Он был не в своем уме. Так болен, что ум потерял и сам не знал, что делает. Доктор сказал, в здоровом уме он бы не стал.
Когда она говорила, Стоунер видел ее отчетливо; она словно бы тоже была мертвая, часть ее ушла в этот ящик, к мужу, ушла безвозвратно. Он видел ее теперь, видел худое сморщенное лицо, даже в неподвижности до того перекрученное горем, что из-под тонких губ выступали кончики обтянутых ими зубов. Передвигалась она так, будто лишилась всякого веса и силы. Стоунер что-то пробормотал и вышел из комнаты в другую — в ту, где он вырос. Он постоял в ее голых стенах, глаза были горячие и сухие, плакать он не мог.
Он договорился обо всем, что было необходимо для похорон, и подписал бумаги, которые надо было подписать. Как и все сельские жители, его родители год за годом, даже во времена отчаянной нужды, понемногу откладывали деньги на похороны. Что-то внушающее острую жалость было в полисах, которые мать достала из старого сундука в своей спальне; позолота изощренной типографской печати начала стираться, дешевая бумага уже ветшала. Он заговорил с матерью о будущем; он хотел, чтобы она поехала с ним в Колумбию. В доме, сказал он, очень много места, и Эдит (его внутренне передернуло от лжи) будет ей рада.