Страдания юного Зингера
Шрифт:
На дворе — двадцатый век,
на дворе — кровавый снег,
в снег уткнулся человек —
никуда не делся.
— Что это? — без сомнения деланно испугался Писатель. — Вы, милостивый государь, не только инженер, но еще и чревовещатель?
Гость смущенно вынул из кармана пальто транзистор.
— Извините. Должно быть, нечаянно задел, вот и включилось… Это… да, впрочем, неважно, как оно называется… Так сказать, одно из чудес техники двадцатого века…
— Позвольте полюбопытствовать. — Писатель повертел транзистор в руках, поднес к уху. — Занятная игрушка. Может, оставите на память?.. Впрочем, нет, зачем она мне? — Вернул транзистор посетителю. — Я так понял, что и в ваш век техники стихи будут продолжать писать? Это же замечательно! —
Оба — и Гость, и Писатель — взглянули в окно. Уже начало смеркаться. В каком столетии?
— Мне пора уходить, — сказал посетитель шепотом. — Время вам сейчас дорого, как никогда.
— Да, — словно эхо, отозвался Писатель, но голос его был ясен и чист. — Я должен еще поработать. Привести в порядок кое-какие бумаги… Значит, здесь, за столом… И все-таки, — Писатель поднял глаза на Гостя, — я задержу вас еще на минуту. Подождите меня, — и вышел.
Печальный посетитель, сгорбившись, остался стоять у чужого письменного стола.
Вскоре хозяин вернулся с двумя бокалами и бутылкой французского «Шампанского»:
— Давайте-ка выпьем на прощание по бокалу.
Выпили молча.
— Прощайте, — сказал Гость тихо.
— Прощайте, мой милый. — Писатель говорил, глядя прямо в глаза посетителя. — Поверьте, я по достоинству оценил вашу готовность принести себя в жертву. Мне неведомо: какова будет ваша дальнейшая судьба. Но я бы очень хотел, чтобы вы пережили нынешнюю ночь. В вашем, в двадцатом, столетии. И чтобы жили вы еще долгие-долгие годы. И не роптали бы на свою судьбу. Ведь жизнь никогда не бывает никчемной. Не забывайте об этом. А нынешняя ночь… Хочу надеяться, что и я не окажусь трусом в последнюю минуту… Ну, а теперь, дорогой мой, и в самом деле — прощайте. Навсегда! Теперь не будет встречи даже и через столетие.
«…тана. Пусть будут сильные страсти. Пусть будут сильные страдания. Да, да, страдания, мучения, но — истинные!
— Вы призываете на Землю ад, — ее собеседник горько улыбнулся. — Но скажите, вы не задумывались: если такое произойдет — не убоитесь ли вы первая? А что касается Князя Тьмы… Может быть, он и ходит уже по нашей грешной Земле. Но главное: слугам его — имя «легион». И где, в каком аду найдете вы таких бесстрашных, на всё готовых, маленьких чертей?!
Происходил данный разговор в августе 1991 года…»
На этих словах роман «Дневник диавола» обрывался.
Те, кто готовил роман к печати, сочли одну цифру в дате, в последней, недописанной фразе, случайной опиской. И с легким сердцем изменили ее…
Чернуха белых ночей
Пессимистическая комедия
Мой младший брат Ростислав развелся с женой. Разводился он — курам на смех бестолково, но всерьез и быстро, и в результате поспешного обмена оказался в коммуналке доходного дома — в самой что ни на есть достоевской части Петербурга: неподалеку от Сенной, по правую руку от канала — или, как писал сам Достоевский, канавы. Я не помогал брату переезжать — был болен; да, по правде сказать, Ростиславу и перевозить-то на новую квартиру практически нечего было: нажитое добро он рыцарски отдал жене — лишь бы ноги побыстрее унести…
Поправившись, я поехал взглянуть на новое гнездышко брата.
Лет, наверное, пять не был я в этой части города. С тех пор, как стал жить в «спальном» районе Ленинграда, я редко бываю в Петербурге. Шел от метро по Сенной и смотрел на все вокруг с какой-то мучительной грустью и судорожной радостью. Да, конечно, радостно было вновь очутиться в старом городе, так хорошо знакомом с детства. А грустно — оттого, что все выглядело
жалко и сиро. Печальными глазами смотрели старые дома. И тротуар, и мостовые разбиты — выбоины да колдобины. А грязь?! Господи, ведь не было такой грязи в нашем детстве, не было. Да и при Достоевском, вероятно, не было тоже.Начало июня — пора белых ночей. Но небо в этот вечер затянуло тучами — их брюхо наливалось кровью заката, — и поэтому в городе было не очень-то бело. А на душе у меня — тревожно.
Брат меня ждал.
— Ну, до чего же ты молодец, что пришел, как обещал, не задержался, — говорил он, торопливо открывая бутылку. — Сейчас мы с тобой примем за мое новоселье. Земля ведь, как утверждают ученые, круглая, а если это доподлинно так, то неплохо, когда у тебя, то есть у меня, есть угол: есть за что зацепиться. — Ростислав балагурил, а глаза его глядели беспокойно и, словно закатные тучи, были воспалены. — Ну, брат, давай за мой личный райский уголок!
Мы выпили водки, зажевали кислой капустой.
— Квартиру-то покажешь?
— Да чего, Колюня, ее смотреть?! Коммуналка как коммуналка. Правда, не как в нашем детстве… Ни дна бы ей, ни покрышки. Мы с тобой лучше выпьем сейчас.
— Куда ты спешишь, брат? Мы с тобой уже и так приняли немного. А хорошего помаленьку, как говорил Сталин, подписывая списки на реабилитацию.
— Да и хрен с ней, с твоей реабилитацией! Не нужна она нам. Все равно мы с тобой оба — совершенно не-винные. И это — обидно. Эту досадную ошибку надо немедленно исправить. Так что мы сейчас по второй выпьем. Чтоб никто не жил хуже нас!
Выпили. Брат тотчас налил по третьей.
— А теперь, — сказал вдохновенно, — теперь давай за любовь! А потом уже можно будет передохнуть-перекурить.
И мы выпили снова. Глаза у брата заблестели. Он придвинулся ко мне, зашептал:
— Я, знаешь, как сюда переехал — спать ну совсем не могу. Может, белые ночи тому виной, а может, другое что. Или — кто. Достоевский. Федор Михайлович. Ты его присутствия не ощущаешь? Будто какое-то проклятие висит над этими местами. Вот как эти сегодняшние тучи: тяжелые, недобрые. И давит, ох, как давит, брат! Так давит!.. Так что это и впрямь очень хорошо, что ты приехал. Вдвоем — все-таки не один. Ты же сам знаешь: я — не алкоголик, один пить не могу…
Ростислав вздохнул, слегка отодвинулся от меня. Налил по полстакана.
— И ночи… ночи в этом году — ты заметил? — не белые. Какие там, к черту, белые! Темные, тяжелые. Что-то это да значит, а? Первые дни я здесь всё понять никак не мог: что же это меня так мучает? А вчера вышел из дому, остановился на перекрестке, посмотрел на все стороны. Мать честная! Везде дома, везде тупик. Четыре улицы — крестом. И всюду, на все четыре стороны — тупик.
— Да не может такого быть, Ростислав! Быть такого не может, — стал я втолковывать брату. — Ну, сам подумай: хоть один выход да должен быть…
— Мало ли что должен, а вот — нету! Загадка. Впрочем, как ты, наверное, с детства помнишь, наука умеет много гитик… Мы вот сейчас пойдем с тобой на улицу, и я тебе покажу — сам убедишься.
— Никуда я с тобой, Ростислав, не пойду. Сядь, успокойся.
— И верно, — расслабленно откликнулся брат. — Рано нам еще идти, еще не все у нас выпито.
И снова мы выпили. Ростислав пальцами заправлял в рот капусту.
— Ты меня, Колюня, извини: не богат закуской… — Он снова подсел ко мне и снова зашептал страстно: — И дом этот заколдованный. Верь мне, правду говорю. С улицы он в четыре этажа, а во двор зайдешь: пять! Вот выйдем — я тебе покажу. До пяти считать мы с тобой умеем, так? Сам убедишься. Оп-пти-ик-ский обман. Ирреальность… Это же дом Раскольникова. Да. Да! — Он бросился к полке с книгами, принялся лихорадочно листать «Преступление и наказание». — Вот сейчас я тебе прочту… специально в библиотеке взял… сейчас, сейчас найду… здесь дом подробно описан… все сходится, до мельчайших подробностей… — Но в спешке не нашел нужной страницы, раздраженно кинул книгу на постель. — Ты не поверил мне, да? Ну и черт с ней, с литературой…