Страх и наваждения
Шрифт:
– Тебе хорошо, у тебя дочь. – Моя телефонная собеседница оставляет тему зуба, перейдя к более насущной: к невестке, с которой у них вечные терки. Жалуется с тем же пылом, с каким в молодые годы жаловалась на свекровь.
Давать советы личного характера не в моем характере. Но ради старой подруги я готова сделать исключение.
– Поставь себя на ее место.
– На чье?
– Ты же не хочешь превратиться в свою свекровь.
– Значит, я превращаюсь? – В ее голосе крепнет напряжение. То самое, разлитое в воздухе. Как в первые недели локдауна. – А ты? Ты во что превращаешься?
– Ни во что. – Я чувствую
Напряженная связующая нить ослабевает. В голосе, доносящемся из трубки, непритворное сочувствие; искреннее, озабоченное.
– Ты… это осознаешь?
Подоплека понятна: человек, если он и вправду сходит с ума, этого не осознает. Сам факт осознания свидетельствует о ментальном здоровье – по крайней мере, увеличивает шансы выздоровления.
– Мало того, наблюдаю за процессом.
Если она спросит: как наблюдаешь? – я отвечу: с растущим интересом.
Но вопрос поставлен иначе:
– Снаружи или изнутри?..
Зябкая волна нарастает – кажется, меня вот-вот захлестнет. Пытаясь справиться с неровным сбившимся дыханием, я открываю чемодан. Пустой изнутри, снаружи он покрыт слоем пыли…
Почему я не заметила этого раньше, когда снимала чемодан с полки?
Я думаю: не заметила – и что? Я не Юлий Цезарь, чтобы делать четыре дела сразу: разговаривать на отвлеченные темы, следить за дыханием, разбираться с бунтующим организмом, мечтать о глотке воды…
– У тебя что, воду отключили? – голос в трубке слабый, словно доносится издалека.
– Вчера.
Зачем я так сказала? Чтобы та, с кем я сейчас разговариваю (делая вид, будто это не я, а моя героиня) – чтобы Надя не подумала, будто я и вправду схожу с ума. Придется объяснять: дескать, это не я, я более или менее в порядке – что по нынешним временам уже немало. Учитывая все происходящее.
– И как ты с этим живешь?
Мне хочется спросить: а ты? Но я боюсь. Мы не виделись целых два года – кто знает, что она ответит.
– Не живу. Выживаю. – Я отвечаю уклончиво. Пусть думает, что мой ответ касается воды. Чистой, а не этой, ржавой, которая льется на наши головы. Наши бедные, несчастные головы…
– Ты звонила в аварийку? Если авария, пусть устраняют…
– А вдруг уже включили?
– Как это – вдруг? Погоди, а ты сейчас где?
– Дома, – в моем ответе сквозит неуверенность, но она этого не слышит. Говорит: – Так пойди и проверь.
Я иду в кухню. Открываю водопроводный кран – струя с шумом вырывается наружу. Словно это не кран, а водопад в глубине моей одинокой пещеры.
– Вот. Оказывается, все хорошо. Ты зря паниковала.
Мне хочется сказать: не зря. Но я говорю:
– Утром я улетаю.
– Куда?
Я мысленно листаю фотографии, хранящиеся в смартфоне. Наудачу выбираю одну. На меня смотрит сморщенная мордочка гаргульи. Этих каменных уродов рассаживали по стенам готических соборов с двоякой целью: отвести потоки дождевой воды от фундамента и одновременно показать всякой бесчинствующей нелюди, что в конечном счете случается с теми, кто сознательно вредит людям.
– Круто. А ты уже там бывала?
Видимо, да – иначе откуда взяться фотографиям. Хотя и это не доказательство: все снимки в моем смартфоне пустые, меня там нет. Терпеть не могу фоткаться на фоне достопримечательностей: типа, я и собор Парижской Богоматери; я – и Британский парламент; я – и Голова Кафки.
Вчера, идучи
по городу, я вглядывалась в лица прохожих: о чем они думают – сейчас, когда гусеницы тяжелых танков ломают хрупкие асфальтовые дороги.Сквозь прорехи в разорванном далекими взрывами пространстве виднелась огромная голова. Маленький чешский еврей, ставший великим писателем, смотрел на меня тяжелым напряженным взглядом: вспомни танки, рушащие брусчатку; вспомни мощеную площадь, где уже которое десятилетие пылает костер, пожравший тело человека, не пожелавшего смириться с властью оккупантов.
Человеческая память залита водой. Струи воды размывают самые прочные фундаменты. Что толку кивать на прошлое, когда мы не помним, что с нами было вчера.
Вчера я шла в парикмахерскую. Визит был запланирован заранее; если бы не отъезд, я бы все отменила: снявши голову, по волосам не плачут – тем более не делают модельных стрижек, предварительно закрасив седину.
С моей парикмахершей, молодой, приятной в общении женщиной, мы знакомы давно; садясь в кресло, мне не надо ничего объяснять. Все, что ей следует обо мне помнить, записано у нее в тетрадке: дата последнего посещения, номера профессиональных красителей, пропорции, в которых она их смешивает. Но я все равно говорю: у меня вьющиеся волосы, чтобы челка не подпрыгнула, надо стричь ее по сухому. В ответ она улыбается: не беспокойтесь, я все прекрасно помню.
Я тоже помню – все, что она успела о себе рассказать. Таганрог, где она родилась, город маленький, хорошую работу найти трудно; лет десять назад, обсудив и взвесив все «за» и «против», они с мужем решили перебираться в Петербург. На ее месте я сказала бы иначе. По-настоящему они никуда не перебрались: все, о чем она мне рассказывает, происходит не здесь, а там. Дом с огромным, вместительным погребом – полки, заставленные домашними заготовками; друзья, в чьей компании они с мужем проводят отпуск; наконец, старая отцовская «волга» – каждый год они путешествуют по Крыму; когда построили мост, стало намного легче. «А раньше?» Я плохо знаю географию. «Труднее», – она ответила, не задумываясь. Я спросила: «Почему?» В ответ она пожала плечами: дескать, кто не понимает, тому не объяснишь. Да я и не настаивала. Для разговоров в парикмахерской полно других тем.
Например, поговорить о ковиде. Тут между нами нет разногласий. Мы обе – сторонницы прививок, не понимаем упорства антиваксеров, готовых рисковать жизнью; и ладно бы, она говорит, своей. А то ведь ходят, сеют заразу! Вредят ни в чем не повинным людям.
Прошлой весной она посетовала на то, что приезжим не так-то просто поставить вакцину (я кивнула, стараясь не обращать внимания на это ее «поставить», царапнувшее мой ленинградский слух; в наших разговорах таких сомнительных словечек много: «закупиться» – вместо «купить»; «цeпочка» вместо «цепoчка». Я ее не поправляла. Раз и навсегда решив: с моей стороны – чистый снобизм).
Однажды, сверяясь со своей тетрадкой, она засмеялась и сказала: «Здесь – все мои клиенты. Хотите знать, как я вас записала?» Я кивнула. Скорее, из любопытства. «А вы не обидитесь?» – она бросила короткий, испытующий взгляд, еще больше подстегнув мое любопытство; а потом смущенно, я бы даже сказала, трогательно, промолвила: «Ирина-Ленинградка». Заглянув в ее тетрадку, я заметила, что оба слова написаны с прописной буквы. Такая вот странная история, из которой я сделала вывод: не только я – она тоже ко мне прислушивается; и что-то про себя отмечает.