Страх полета
Шрифт:
Я стараюсь излагать события столь последовательно, насколько это в моих силах, потому что, изложив все мои впечатления, я могу шокировать кого угодно. Весь вышеописанный эпизод протекал в молчании — словно все трое играли свои роли в пантомиме, бывшей многие годы нашей второй натурой, правда, тщательно скрываемой. Словно мы прошли через нечто, жившее в нашем воображении долгие годы. Все события, развернувшееся с момента моего звонка в гостиницу и передачи моих координат, до ласк Адриана, расточаемых великолепной загорелой спине Беннета, были отмечены роковой неизбежностью античных трагедий — или же «Панча» и секс-шоу. Мне особенно ярко запомнились некоторые детали: оглушительный храп Адриана, ярость, исказившая лицо Беннета, когда он вошел в комнату (и, немного спустя, в меня), то, как мы спали втроем, переплетя руки над головами, и огромные комары, привлеченные нашей кипящей кровью и неоднократно будившие меня укусами. Когда я проснулась, уже светало и молочно-голубоватый жиденький свет просачивался в комнату. Тогда-то я обнаружила, что передавила за
Утром мы показались друг другу совсем чужими. Ничего не случилось. Все — лишь сон и иллюзия. Мы спустились по лестнице вниз, словно провели ночь в разных комнатах.
С полдесятка английских и французских участников конгресса завтракали в столовой на первом этаже. Все они обернулись, как один, и уставились на нас. Я поприветствовала их довольно сердечно — особенно Рубена Финкена, рыжего, усатого англичанина с ужасным выговором. Разглядывая нас с плотоядным вожделением, он, словно Губмерт Гумберт, постоянно подстерегал нас с Адрианом у бассейнов и в кафе; частенько мне казалось, что он подсматривает за нами в бинокль.
— Привет Рубен, — бросила я, Адриан присоединился к моим приветствиям, но Беннет промолчал. Вообще, он шел, словно в глубоком трансе. За ним следовал Адриан. Внезапно меня осенило, что, должно быть, в ту ночь между двумя мужчинами произошло куда больше, чем я видела, но я постаралась выбросить это из головы. Почему?
Адриан предложил подвезти нас до гостиницы. Сначала Беннет отказался, но, когда не удалось поймать такси, нам пришлось согласиться; Беннет сдался — не сказав, однако, ни слова и даже не кивнув Адриану. Адриан пожал плечами и сел за руль. Я плюхнулась на заднее сидение. Мы не потерялись только потому, что Беннет запомнил дорогу. Но, не считая кратких указаний Беннета, вся дорога прошла в тяжелом молчании. Мне хотелось все обсудить. После того, что мы пережили втроем прошлой ночью, нет смысла притворяться, что ничего не случилось. То, что произошло в комнате Адриана, могло бы стать началом нашего взаимопонимания. Но Беннет, напротив, упрямо избегал любых обсуждений. И Адриан не мог тут ничем помочь. Вся их болтовня о психоанализе и самоанализе оказалась чистой воды блефом. Столкнувшись с реальным прецедентом в своей собственной жизни, они оказались неспособны проанализировать его. Это здорово — анализировать отвлеченных персонажей, раскладывать по полочкам чьи-то гомосексуальные наклонности, чей-то Эдипов комплекс, чье-то прелюбодеяние, но, оказавшись перед лицом собственных наклонностей и комплексов, — вы безмолвствуете. Глядя в разные стороны, подобно сиамским близнецам, они, тем не менее, крепко срослись спинами. Кровные братья. А я — сестра, разъединившая их. Злосчастная женщина, приведшая их к падению. Пандора, распахнувшая свой губительный ящик.
Ящик Пандоры, или Две моих матери
Женщина — ее мать,
И в этом корень зла.
Конечно, все дело в моей матери. Итак, ее звали Джудит Столофф Уайт, или же Джуд. Личность не призрачная, а вполне реальная. Но как трудно сказать о ней что-нибудь определенное! Любовь и ненависть к ней так застилали мой взор, что за туманом этих чувств и переживаний я не смогла толкомразглядеть ее. Впрочем, мне никогда не удавалось понять, где проходит граница между нами. Она — есть я, а я — есть она, и мы перемешались так, что и не поймешь, кто из нас кто. Пуповина, связывавшая нас, словно никогда и не разрывалась, и мы обе чувствовали боль, оттого что она тянула нас друг у друга. Я думаю, поэтому каждая с такой страстью и неистовством поносила другую. Мы словно хотели проглотить друг друга. Из нашей взаимной любви мы выковали обоюдоострое оружие, ранившее нас обеих. Нам хотелось доводить друг друга до слез, вселять друг в друга страх, не имевший под собой реальной почвы.
Когда я думаю о своей матери, меня терзает зависть к Александру Портною [41] , образцовому примеру еврейско-эротически-откровенного романа. Если бы моя мать была еврейкой-матерью в полном смысле слова, то для моих литературных опусов я получила бы настоящую сокровищницу — идиллически-уютное гнездышко, лелеявшее мое детство и навеки запечатленное в памяти. (Я всегда завидовала писателям, у которых были настоящие родители или, по меньшей мере, близкие родственники: Набокову, Лоуэллу, Туччи, — они росли в окружении аристократически-элегантной родни, канувшей, увы в прошлое; а еще Роту, Беллоу и Фридману с их знаменитыми родителями, липкими, как пассоверское вино, и жирными, как бульон к маце.)
41
Герой книги Филиппа Рота «Жалобы Портноя».
Моя мать источала аромат «Джой» или «Диориссимо», стряпала она редко и без особой охоты. Когда я пыталась перебрать в памяти все установки и принципы, которые она стремилась вдолбить в меня, то, что мне удается выудить, сводится к двум пунктам:
1. В любом случае, не будь заурядностью.
2. Мир жесток, а посему: «Ешь быстрее!»
«Заурядный! — было наихудшим ругательством, которым она могла заклеймить кого-либо или что-либо. Помню, как-то раз она взяла меня с собой в магазин и
высказала реплику, сразившую всех продавщиц в «Сакс», предложивших ей платье и туфли «самые ходовые — на этой неделе мы уже продали пятьдесят».Этого было вполне достаточно.
— Нет, — сказала она, — это нас не интересует. А не найдется ли у вас чего-нибудь менее заурядного?
Тут-то продавщицы извлекли на свет Божий нечто, переливавшееся всеми цветами радуги, — предмет, на который не польстился бы никто, кроме моей матери. Позже между нами разгорались бесчисленные перепалки из-за того, что я стремилась «быть как все», с тем же упрямством, с каким она гонялась за «из ряда вон выходящим».
— Меня просто убиваетэта стрижка, — заявила она, когда я сходила в парикмахерскую и вернулась с точь-в-точь такой же прической, что и на страницах журнала «Севентин», — она так заурядна.
Не уродлива. Не старомодна. Но заурядна. Заурядность была постыдным изъяном, который следовало маскировать всеми доступными средствами. И недоступными — тоже. И она старательно маскировала этот изъян, побивая все рекорды своей изобретательностью. Надо думать, моей матушке казалось, что все декораторы (равно как и модельеры, и создатели бижутерии, косметики и аксессуаров, в общем, все застрельщики индустрии «от кутюр») Америки сговорились подхватывать и популяризовать все ее наиболее интересные находки в данной области. Ну что ж, нельзя отрицать, что она была одарена безошибочным чутьем на моду (или мне только так казалось, маленькой девочке, подпавшей под ее гипноз?). Она открывала сезон «старинного золота», еще до того, как «старинное золото» становилось самым модным тоном для драпировок, дверных ручек и прочей фурнитуры. А затем она доказывала всем и каждому, что у нее «крадут» идеи. Она стала коллекционировать испанский фарфор как раз перед тем, как ему запели гимны «все тонкие целители из Западного Централ-Парка» — от сборища каковых она отделяла себя самым ревностным образом. Она начала устилать полы белыми меховыми ковриками из Греции до того, как они появились во всех магазинах. Она открыла эпоху причудливых металлических канделябров для ванной раньше, чем «эта шайка слащавых декораторов», по ее презрительному определению.
Она была помешана на древних занавесях и жалюзи под цвет обоев; красные и розовые полотенца в ванной, тогда еще, когда эти цвета считались авангардными, были призваны явить протест против заурядности и мещанства. Но особенно зримо проявлялся ее страх перед обыденностью и серостью в одежде. Когда все четверо ее дочерей подросли, она часто сопровождала отца в деловых поездках, где и высматривала странные туалеты и украшения всех мастей. Например, в театр она надевала китайские шелковые пижамы. Бенгальские браслеты украшали лодыжки ее обутых в сандалии ног. Две крошечные статуэтки Будды использовались как подвески к серьгам. Вместо нормального зонта она использовала китайское сооружение из промасленной бумаги (что было не лучшим вариантом на случай дождя). Бывало, она щеголяла в панталонах тореадора, сшитых из китайского шелка с ручной вышивкой. А уж совершенно убивало меня в годы отрочества то, что матери больше нравилось выглядеть уродливой, но экстравагантной, чем хорошенькой, но обыкновенной. Она была рослой, изумительно тонкокостной женщиной с узкими щиколотками и длинными голенями, природа одарила ее гривой длинных медно-рыжих волос, так что ее странные наряды, дополненные вызывающим гримом, усиливали ее сходство с Чарльзом Аддамси. Понятно, я бы предпочла кудрявую блондинку, одетую в норковое манто, — этакую «мамочку», любительницу бриджа, или же, на худой конец, примирилась бы со жгучей брюнеткой в туфлях Красного Креста и разноцветных очках, в качестве матери типа АРУ [42] .
42
Ассоциация Родителей и Учителей.
— Не могла бы ты надеть что-нибудь другое? — умоляла я, когда она собиралась идти на родительский день в школу в вышитых брючках тореадора, ярко-розовом шелковом свитере от Пуччи и мексиканском серапе. (Может быть, моя память кое-что утрирует — но главные идеи принадлежали, несомненно, ей). Тогда я была в седьмом классе — как раз в зените своего стремления к заурядности.
— А в чем дело? Я что-то не то ношу?
Спросила бы лучше, что было то! Перебрав ее походный гардероб, высматривая что-нибудь уютное, обычное, милое (Халатик! Шаль! Домашнее платье! Ангорская кофточка! Что-нибудь, подошедшее бы матери Бетти Крокер, Матери с большой буквы) я стала в тупик. Наряды благоухали «Джой» и китайскими курительными палочками. Там были и бархатные береты, и меховые горжетки, и брюки, и шальвар-камиз, и хлопковые пончо, и кафтаны ацтеков, и японские шелковые кимоно, и иранские твидовые бриджи, но ничего похожего на ангорский свитер.
— Я просто хотела бы, чтобы ты носила что-нибудь попроще, — робко попросила я, — что-нибудь, на что люди бы не пялились, как на седьмое чудо света.
Она пронзила меня гневным взором и выпрямилась в полный рост — 175 см.
— Так ты стесняешься своей матери? Если так оно и есть, Изадора, мне очень жаль тебя. Да-да. Нет ничего хорошего в том, чтобы походить на всех остальных. Люди просто не будут тебя уважать. Согласно последним исследованиям, люди идут за теми, кто чем-то отличается от окружающих, за теми, кто имеет смелость доверять своему собственномувкусу, а не тащится за стадом. И ты в этом убедишься. Нет ничего достойного в том, чтобы подстраиваться под давление всеобщей бульварности…