Страх полета
Шрифт:
ХЛОЯ: Изадора все время читает. Может, отложишь этот дурацкий журнал?!
Я: Что это вдруг? И орать вместе с вами?
ХЛОЯ: Уж лучше, чем читать все время этот дурацкий журнал.
МОЙ ОТЕЦ (мурлыкая на мотивчик « Чаттануга Чу Чу«): «Читай журнал, и окажешься в Балтиморе…»
ХЛОЯ (закатив глаза): А Папочка всегда острит или поет. Вы что, не можете серьезно поговорить?
Я (продолжая читать): А кто хочет серьезно поговорить?
ХЛОЯ: Ты, вредная сука!
Я: Ты так ругаешься, что я бы посоветовала тебе не пренебрегать посещением психиатров.
ХЛОЯ: Пошла на…
МАМАША (глядя поверх шитья): Стыдитесь. Я не за тем занималась воспитанием своих внучек, чтобы они ругались, как грузчики.
ПАПАША (прервав какую-то дискуссию с Джуд): Ужас какой-то.
ХЛОЯ (изо всей мочи): МОЖЕТ ВЫ ВСЕ ЗАТКНЕТЕСЬ НА МИНУТУ И ПОСЛУШАЕТЕ МЕНЯ!
Из
Его голос доносится поверх аккордов слегка расстроенного дедушкиного «Стейнвея». Но Папаша и Джуд не заметили, как отец ушел.
— В этом обществе, — говорит Джуд, — стандарты искусства устанавливаются агентами от журналистики и всяческими специалистами по «паблик рилейшнс», а это означает, что искусство здесь не может иметь никаких станда…
— Я всегда говорил, — прерывает ее Папаша, — что этот мир самими людьми расколот на две части: на плутов и полу-плутов…
А мой отец отвечает им обоим фальшивым аккордом.
Мы слезно простились с Чарли в Амстердаме. На Центральном вокзале. Он отправлялся в Париж, а затем в Гавр (чтобы оттуда вернуться обратно в Штаты, сказал он). Но я ему не верила. Я направлялась в Йоркшир — хотела я того или нет, и это меня совершенно не устраивало. Последнее прости. Мы ели амстердамскую селедку и рыдали — оба.
— Нам лучше расстаться на некоторое время, дорогая, — говорит он.
— Пожалуй, — отвечаю я (ковыряясь языком в зубах, между которыми застряли куски селедки). Мы целуемся, обмениваясь пахнущей луком слюной. Я сажусь на поезд на мысе Голландии. Я машу пропахшей селедкой ладонью. Чарли посылает мне воздушные поцелуи. Он стоит на платформе, плечи у него покатые, дирижерская палочка торчит из кармана, обшарпанный чемодан распух от оркестровых партий, а в руках он держит сверток с селедкой. Поезд отходит. Весь перегон от мыса Голландии до Гарвица я стою, как в тумане, и рыдаю, думая о том, как я стою, как в тумане, и рыдаю, и прикидываю, смогу ли я это когда-нибудь описать в своей книге. Длинным наманикюренным ногтем я выковыриваю еще один ошметок селедки из зубов и театральным жестом швыряю его в Северное море.
В Йоркшире и получаю письмо от Чарли (который все еще сидит в Париже). « Дорогая, — пишет он, — не думай, что это из-за Салли, но я разлюбил тебя…«
Я живу в огромном, полном сквозняков английском сельском доме со своими безумными английскими приятелями, которые целыми днями пьют джин, чтобы согреться, и болтают об Оскаре Уайльде, и следующие десять дней я провожу в алкогольном обалдении. Я посылаю телеграмму Пие, чтобы она встретила меня во Флоренции раньше, чем мы договаривались, и мы вдвоем самозабвенно мстим нашим неверным возлюбленным (ее остался в Бостоне), переспав со всеми мужчинами Флоренции, кроме микеланджелова «Давида». Но ничего не помогает. Мы по-прежнему чувствуем себя несчастными. Чарли звонит мне во Флоренцию и просит прощения (он все еще сидит в Париже с Салли), и это толкает нас на новую безрадостную оргию… Потом Пиа и я раскаиваемся и решаем очиститься. Мы упиваемся холодным белым итальянским кьянти. Мы преклоняем колени перед статуей «Персея» в Лоджии деи Ланци и просим прощения. Мы взбираемся на верхушку звонницы Джотто и молимся его духу (для этой цели сошла бы любая знаменитость, между прочим). Мы два дня голодаем и пьем только «Сан-Пелегрино». Мы по самые уши накачиваемся «Сан-Пелегрино». Наконец, последним номером программы, мы решаем послать своим неверным возлюбленным свои лифчики, чтобы они почувствовали себя по-настоящему виноватыми. Но куда их вложить? У Пии под кроватью в номере ее полуразвалившейся гостиницы валяется старая коробка из-под «Мотта Пантеоне». Я обыскиваю все у себя, но не нахожу ничего, в чем можно было бы отправить мой лифчик, поэтому я отвергаю этот проект, может быть, даже слишком поспешно. (И вообще: правильно ли это — посылать Чарли и Салли мой лифчик в старой коробке?) Но Пиа непоколебима. Она рыскает повсюду в поисках подходящего конверта. Она надписывает на коробках адреса. Она напоминает мне, что получалось, когда в тринадцать лет я заворачивала использованные тампоны в светлые конверты.
Мы плетемся в контору «Америкэн Экспресс» (где мы спали с нищими флорентийскими почтовыми клерками). Мы говорим, что нам нужно заполнить таможенные декларации. Но как заполнить декларацию «Один лифчик, б/у»? «Один лифчик, поношенный»? А может, «ношеная одежда»? Можно ли лифчик назвать одеждой? Мы с Пией долго это обсуждали. «Ну ты же носила его», — сказала она. Я настаивала на
том, что она должна послать свой лифчик в Бостон в качестве антиквариата, таким образом мы избегнем пошлины. А вдруг ее подлому дружку придется заплатить пошлину при получении посылки? Вдруг это станет приятным дополнением к чувству вины и обиды?— Да пошел он! — говорит Пиа. — Пусть заплатит ввозную пошлину за него и удавится. — И с этими словами она пишет в реестре: «Одна флорентийская кожаная сумка — цена 100 долларов».
Вскоре после этого мы с Пией расстаемся. Я отправляюсь погостить к Рэнди в Бейрут, а она едет в Испанию, где, совершенно без лифчика, будет до самого конца лета наслаждаться любовью испанцев. Она никогда не чувствовала себя виноватой из-за того, что с кем-то переспала. Смешно звучит, но я ее хорошо понимаю. Как никак, мы все-таки пай-девочки пятидесятых!
Арабы и другие животные
Во сне течет арабских шейхов кровь,
И мне принадлежит твоя любовь.
Когда ты ночью уснешь, я найду
Твой шатер — и войду.
Во Флоренции я села на скорый поезд, чтобы добраться до Рима и вылететь рейсом «Алиталии» в Бейрут. Тогда, помнится, я страшно беспокоилась — меня волновало буквально все, конечно же, сам перелет, и то, почему нет писем от Чарли, живущего у Салли в Париже, и то, что арабы могут посчитать меня иудейкой (может быть, чтобы избежать этого, в моей визе большими буквами было напечатано «Без определенного вероисповедания»). Я-то понимала значение этого выражения, но посчитают ли арабы, что это лучше, чем иудаизм — ведь половина населения Ливана тогда уже была католической. Я очень боялась, что меня уличат в обмане, несмотря на мое абсолютно индифферентное отношение к иудаизму. Я ненавидела лгать про свою религию. Я была уверена, что из-за своего ужасного обмана лишусь покровительства Иеговы (сколь бы незначительно оно ни было).
Кроме того, мне стало ясно, что я подхватила триппер от этих обрезанных флорентийцев. О, у меня была фобия буквально ко всему, что я только могла представить: самолетным крушениям, трипперу, проглоченным случайно осколкам стекла, ботулизму, арабам, раку легких, лейкемии, нацизму, меланоме… Боязнь триппера, например, состояла в том, что мне было неважно, насколько хорошо я себя чувствую, или что во влагалище у меня совсем не было ран и болячек. Я вглядывалась, вглядывалась и вглядывалась, и, если обнаруживалась хоть какая-нибудь мелочь, я уверяла себя, что у меня неострая асимптоматичная форма триппера. По секрету вам скажу, что мои фаллопиевы трубы уже затянулись рубцовой тканью, а яичники засохли, как гороховые стручки. Это я воображаю в очень живописных деталях. Все мои нерожденные дети засыхают на корню! Так сказать, превращаются из винограда в изюм. Самая препоганейшая вещь для женщины — это сюрпризы собственного тела. Всю свою юность ты изгибаешься дугой перед зеркалом в ванной с единственной целью — заглянуть себе между ног. И что же там увидишь? Вьющийся нимб коротких волос, ярко-красные губы, розовую кнопочку клитора — и ничего больше! Самое важное-то и не видно. Неисследованное ущелье, подземная пещера, где и сидят в засаде разные скрытые опасности.
Так уж случилось, что полет в Бейрут словно был создан для того, чтобы вызывать у меня всякие сумасшедшие страхи. В полете мы попали в грандиозную воздушную бурю над Средиземноморьем, с дождем, бьющим в иллюминаторы, с потоками непереваренной пищи в салоне и ежеминутными появлениями пилота с успокаивающими речами, которым, впрочем, я не верила ни на йоту. (Ни одна фраза на итальянском не вызывает доверия — даже Lasciate Ogni Speranza.) Я уж было приготовилась к смерти, которая должна была стать карой за это самое «Без определенного вероисповедания» в моей визе. Ведь это был бы, по сути дела, лишь один из видов трансгрессии, которым подвергает нас Иегова — как и поганых язычников.
Каждый раз, когда самолет, угодив в воздушную яму, падал на пятьсот футов, я давала обет отказаться от секса, мяса и воздушных путешествий, если только мои ноги ступят на твердую землю.
Да и мои попутчики в самолете даже отдаленно не напоминали тех людей, в компании с которыми приятно умирать. Когда дела стали совсем плохи и нас бросало в воздухе как тлей, прицепившихся к бумажному планеру, какой-то пьяный идиот принялся орать «О Маргаритка!» при каждом нашем падении в яму, а еще несколько пьяных дураков залились истерическим смехом. Перспектива гибели вместе с этими пустоголовыми комиками и прибытия на небеса с пометкой «Без определенного вероисповедания» в визе заставила меня впасть в благочестивые молитвы. Трудно быть атеистом на реактивном самолете.