Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

XXIII

Весна снова была холодной. Я прилетел в марте, и уже был апрель, но снег еще кое-где не сошел, а порой и падал вместе с дождем — для Киева вещь несносная. Предместья тряслись за урожай. Ходил слух, что где-то в Жулянах после жаркого (некстати) дня поморозило завязи. Я съездил в деревню и опять поселился у Иры. Отпуск — десять дней — давал повод для моей праздности. Я не замедлил пустить ее в ход. Интересы мои сосредоточились невольно на табаке и книгах. Курил я, впрочем, мало, но «букинисты» и книжные лавки навещал каждый день, тем паче, что разница в ценах после столицы была очень заметна. По сравнению с прошлым годом город, казалось, дремал. Нынешний — год-перевертыш — еще ничем не дал себя знать, хотя оставались месяцы до событий, изменивших все. Впрочем, к политике я вовсе был равнодушен.

Не могу сказать, однако, чтобы я был и страстный библиофил. Мой книжный шкаф — теперь, на горе,предмет забот

Люка — украшался мною время от времени редкими изданиями, хотя я всегда мог пройти мимо пышного раритета, если только сам автор был безразличен мне. Наш век вообще мало занимал меня. Кулисы старой литературы были мне интересны — как, приблизительно, киевские дворы, но не больше. И все же неожиданно для себя я вдруг оказался занят библиографической находкой, к тому же вовсе не древней, хотя и странной. Произошло это так.

Я избегал Верхнего Города (воздержусь от объяснений). Однако Подол по-прежнему был мне мил. Накануне, в тихоньком магазинчике неподалеку от биржи и в самом конце бывшей Александровской улицы (в разные времена она называлась по-разному, а теперь, кажется, посвящена кому-то из Сагайдачных), мною был куплен за бесценок небольшой том. Я случайно открыл его, как того и требует жанр находок, роясь средь книг, не удостоившихся витрины. Рваная суперобложка, должно быть, сыграла тут роковую роль. Это был труд одного крупного филолога середины века — Я.Г., — отлично известного в гуманитарных кругах, давно покойного. Мое мнение о нем, впрочем, было не совсем лестно. Его труды, на мой взгляд, выдают мыслителя прихотливого, возможно, капризного и склонного к фобиям, хоть он умел порой быть обаятелен на свой лад. Меж «Эвелиной де Вальероль» Нестора Кукольника и рассказами графа Салиаса (все это в очень ветхом виде) я нашел «Смерть Эмпедокла» в его переводе: in 8°, Academia, 1931. Книга праздновала юбилей. Крошечный тираж сам по себе еще, конечно, не делал ее раритетом. Мне завернули том в фирменный лист (вензель из грубо стилизованных каштанов), и, довольный покупкой и малой тратой, я поспешил домой. Об Эмпедокле я знал из курса философии, что он мнил себя богом и бросился в Этну с целью скрыть от людей свою жалкую смертность. До метро шел трамвай — стороной от костела. Оловянный Днепр влажно дышал в открытое окно. Вагон трясло, читать было лень. Только дома я обнаружил особенность купленной мной книги и особую ее цену: все дело было в надписях на полях.

Я не люблю, кстати сказать, такие надписи. Чужие мысли вслух отвлекают внимание, к тому же средь них, как правило, мало дельных. Но тут была правка карандашом, редакция слов и строк с выпиской снизу нужных мест по-немецки. Я тотчас вспомнил, что Я.Г. родился в Киеве. Возможность стать обладателем авторского экземпляра, вдобавок с иной, еще неизвестной редакцией перевода, взволновала меня. Была и другая причина для волнений. Немецкий романтизм — не мой конек, я предпочитаю англосаксов. Эта мелкая неточностьвдруг насторожила меня. Я заподозрил тут след той вязи, что любит судьба, и которую я не терплю — по известным причинам. Греческая мистерия в германской маске явно стремилась стать киевской филологией (опасное поползновение!), и, пожалуй, желанием выяснить, не ошибся ли я в этом, можно кое-что объяснить в дальнейших моих шагах — больше, по крайней мере, чем любопытством профессионала. Вечер я посвятил «Эмпедоклу». Смысл правок слегка успокоил меня.

Мне представилась полемика, а не саморедакция, как я вообразил сперва. Правда, в этом случае приходилось считать, что кто-то еще, кроме Я.Г., в эти смутные годы так знал Гёльдерлина, что свое несогласие с переводом подкрепил цитатами спорных мест и предлагал свои варианты (часто удачные, как я видел). Почерк — четкий и мелкий, явно писательский — ничего не мог сказать мне: руки Я.Г. я не знал. Наконец я захлопнул книгу, погасил свет, а к вечеру следующего дня (с утра меня отвлекли домашние заботы) вновь был на перроне станции «Днепр», откуда нужно было пересесть в трамвай. Я хотел кое о чем расспросить служащих «букиниста».

Станция «Днепр» имеет по сравнению с прочими ту особенность, что здесь метро выходит наружу в преддверии моста. Знаменитые печерские кручи остаются сзади. Платформа высоко поднята над землей, и с нее открывается широкая панорама набережной, реки и лесов левобережья. Это естественный аванпост славянской цивилизации: не нужно обладать пылким воображением, чтобы представить себе первые племена, избравшие его в качестве укрепления. Широкий разлив устья способствовал их целям. В этот сумеречный час река казалась недвижной, с той способностью грозно отразить в себе вечернее небо, которая вызывает невольную дрожь. Огни только что зажглись. Порывы ветра пронизывали мой плащ, и я задержался лишь на миг, оценивая взглядом край тучи, наползавшей со стороны города. Ее цвет сулил снегопад. Я поспешно сбежал вниз и оказался в холле станции.

Здесь мне следовало выйти в дверь и ждать трамвай (остановка у входа в метро). Вместо этого я решил — не знаю зачем — разменять мелочь. Автоматы только что переделали в связи с ростом цен. Я бросил в приемник двадцать копеек. Но, кроме ожидаемых двух монет, в окно размена обрушился

целый шквал серебра и меди. Если бы это был сон, я без труда истолковал бы его значение. Теперь же слегка растерялся. У меня даже была мысль развернуться и уйти. Потом, однако, такой шаг представился мне малодушным. Я достал кошелек и стал методично набивать его отделения. От мелочи он разбух и стал неудобен в кармане.

Трамвай, несмотря на сумерки, был едва освещен. Я смотрел в окно, следя за тучей по ее тени в воде. Четверть часа спустя я входил в «букинист», ощутив спиной первый порыв готовой разразиться бури.

Рабочий день шел к концу — нужно было спешить. Посетителей вовсе не было. Сонный взгляд продавца мало обнадеживал. Оценив его, я поднялся к заведующей. Дом был старый, кирпичной кладки. Закулисная узкая лестница привела меня в пустой, но опрятный и ярко освещенный кабинет. Я сказал, что хотел бы знать, кто сдал в магазин купленную мной накануне книгу. Опережая отказ, предусмотренный, как я знал, правилами комиссии, коротко объяснил и причину моего интереса. Слово «маргиналии», судя по всему, было в новость даме за столом, это настроило ее в мою пользу. После минутного поиска бланков я был уведомлен, что книгу сдал почти год назад некто Балашов Михаил Викторович, проживавший тогда по адресу… Адрес я записал. Меня напутствовали пожеланием удачи. Как оказалось, не зря. Той же лестницей я вернулся в зал. Фамилия Балашов была, разумеется, мне неизвестна, если не считать кого-то из сослуживцев моего отца, жившего, впрочем, в Москве: его я знал когда-то.

На дворе все уже металось от ветра. Мне предстояло (если я хотел продолжить затею) ехать на Печерск. Я сам удивился своей решимости. Мало того, я перешел на другую сторону, миновав вход в метро, и поднялся наверх фуникулёром. Это требует объяснений — особенно для тех, кто не знает Киев. Я избрал длинный, окольный, очень неудобный, особенно под дождем, путь. Дождь, правда, едва начался. Но когда я вышел к Трехсвятительской, мне пришлось открыть зонт. Я ждал снега. В этом и было все дело. Было темно, и в свете редких дуговых фонарей мне казалось, что время может вдруг ошибиться на один год, пусть даже в шутку, сыграть в пользу места и действия, так сказать, подыграть мне слегка, и лишь миновав дом № 11 и дом № 13, я убедился вполне, что никакой ошибки не будет. У костела я свернул к Крещатику. Здесь я попал в толчею других зонтов: месса кончилась, прихожане спешили прочь. Не стану таить, я смотрел по сторонам как мог прилежно. Чей-то локон на миг ввел меня в искус, но я тотчас понял, что обознался. В альбиносах — на мой взгляд — есть нечто козье, что вовсе отсутствовало в Тоне. Она сама тоже отсутствовала. Со странным чувством облегчения и боли я сбежал к Крещатику — как раз вовремя, чтобы сесть в шедший на Печерск троллейбус. Я почти был уверен, что избегну в этот раз казусов рока — коль скоро у автора есть вкус. Двери сомкнулись, стукнув. Царская площадь закружилась на повороте. Я увидел глухие дебри сада в дожде, а потом мимо окон поплыл крупный, словно ромашка, снег. Такой же точно, как год назад.

Троллейбус трясло на брусчатке. С натужным визгом он шел вверх. Уходили вспять искаженные, как во сне, чудовищные громады Печерска. При въезде на Никольскую (брусчатка кончилась) троллейбус вдруг занесло. Шофер выскочил, чтобы поправить рог. В распахнутую дверь я увидел озаренный светом подъезд посольства, а над ним небо, черно-желтое от пробоин и последних закатных лучей. Было начало восьмого. Снег поредел. Я сошел за две остановки до Лавры.

Нужный мне дом был во втором ряду, за аптекой: я тотчас нашел его. Я вообще знал это место и знаменитый Замок с фуриями, в двух шагах на восток. По легенде, его построил богач для своего смертельно больного сына. Мы склонны утешать себя каменной ерундой, демонстрацией сил, которых у нас нет. Впрочем, оттуда, где я стоял, замка не было видно. Двор колодцем заслонял горизонт; бойницы окон показывали толщину стен. Дом мне тоже не нравился. Он был из тех, отлично знакомых мне по Москве, зайдя в которые рискуешь попасть в гости к министру или товарищу прокурора. На секунду мне даже представилось, что, может быть, этот Балашов и есть тот самый московский Балашов или его родственник. Что ж, решил я, тем легче мне будет оправдаться — виноват, представиться: фамилия отца была небезызвестна в таких кругах, даже в Киеве. Я вошел в подъезд. Лестницу предварял холл, пустой и гулкий. Высоте потолка отвечала длина пролетов. Я успел запыхаться к третьему этажу, но, решив про себя вовсе не церемониться, стряхнул влагу с зонта и плеч и позвонил в дверь. Я был готов ко многому.

Дверь (два замка) открыла девушка — стройная, тёмно-русая, в парадном вечернем платье. За ее спиной рисовалась — небрежным угольным росчерком — огромная прихожая, освященная лишь краем света, выпадавшего в проем невидимой мне с порога двери. Коротко и точно, почти сухо я объяснил причину своего визита и принес необходимые извинения, сказав несколько слов из тех, что всегда должны быть наготове в таких случаях. На красивом лице девушки явилась задумчивость: она сощурила слегка глаза. Пауза, впрочем, не была ничуть в тягость, а, скорее, походила на спокойное и разумное желание человека понять и взвесить все обстоятельства в создавшемся вдруг положении. Она кивнула мне.

Поделиться с друзьями: