Страницы из моей жизни
Шрифт:
Он не только не обиделся на то, что я принял его в ванне, но очень мило говорил:
– Черт знает, до чего это оригинально! Бывал я в разных положениях, на разных приемах, но впервые пью водку с человеком, который сидит в ванне! Жаль – мала ванна! А то бы и я залез. Сидели бы мы друг против друга и у каждого бутылка в руке, а?
Исай, восхищаясь этой идеей, сочувствовал тяжкой жизни полицейского человека и все говорил, что уж наш-то концерт не может доставить полиции никаких хлопот.
– Уж Федор Иванович не подведет вас, будьте покойны!
Мы расстались с приставом друзьями, и действительно я не желал «подводить» ни полицию, ни кого-либо другого, но мы забыли учесть одно очень важное условие: рабочих в Киеве было несколько десятков тысяч, а цирк, в самом лучшем случае, мог вместить тысяч шесть-семь.
В
– Если ты еще раз спросишь открытку этого проклятого жида Шаляпина, так от твоей морды ничего не останется!
– Федор Иваныч, в народе говорят, что Вы еврей, ей-богу! Изобьют вас! Давайте убежим – черт его дери, концерт!
– Не дури!
– Нет, право? Убежим? Говорят: войска вызваны! Действительно, мимо окон нашей гостиницы, которая помещалась рядом с цирком, прошла пехота, а вслед за нею – какая-то кавалерийская часть, раздвигая публику. Я был уверен, что концерт запретят, и надеялся лишь на то, что полиция не пролезет сквозь толщу толпы до начала спектакля.
Мы сами, участники концерта, очутились в курьезной невозможности попасть в цирк; как ни умолял Исай пропустить нас, толпа, при всем ее желании не могла сделать этого, а только проглотила Исая и он где-то долго кричал:
– Стойте! Позвольте, я участвую… Я в концерте! Черти… Но в цирк пройти было необходимо, тогда я предложил пробраться через окно гостиницы на крышу цирка, что и было принято моими храбрыми товарищами – скрипачом Аверьино и пианистом Корещенко. Вылезли в окно, пробрались по карнизу к водосточной трубе, а по ней спустились на крышу цирка. Для меня это было делом легким, привычным с детства, но очень трудно пришлось Аверьино, круглому толстенькому человечку, и корещенко, мечтательному, изнеженному, как турецкий паша. Это было очень комическое путешествие, если смотреть со стороны, но мы не смеялись. Кое-как, помогая товарищам, я провел их по крыше до окна в конюшни, спустил в окно – и наконец мы очутились на арене цирка, на дне огромной чаши, края которой облеплены сотнями людей, невообразимо шумевших.
Нас встретили оглушающим криком – ура!
А какой-то сильно подвыпивший человек вылез на арену и, размахивая руками, заявил мне:
– Здесь нет буржуев! Кто здесь буржуи, что для буржуев?
Рабочие моментально убрали его, и концерт начался. Не хвастаясь, скажу – пел я, как никогда в жизни не пел! Настроение было удивительно сильное, возвышенное. После каждого романса раздавался какой-то громовой удар, от которого цирк вздрагивал и трещал. Пел я много, не чувствуя усталости, не желая остановиться. Но все-таки необходимо было окончить – время подвигалось к полуночи. Публика начала требовать, чтоб я запел «Дубинушку».
Я сказал:
– Давайте хором петь, все!
– Хорошо, просим! – ответили мне сотни голосов.
Много раз певал я «Дубинушку», пел ее с большими хорами, с великолепными оркестрами, но такого пения не слыхал никогда до того дня, когда хор в 6000 человек
Грянул: «Эх, дубинушка, ухнем!»
Не только мы, концертанты и рабочие, заплакали от прилива восторженного чувства, но даже переодетые жандармы и полицейские подтягивали нам со слезами на глазах. О присутствии в цирке переодетых жандармов и всяких людей из охраны мне сказали рабочие, узнавшие некоторых замаскированных стражей порядка и благочиния. Концерт кончился прекрасно, рабочие разошлись в полном порядке, Киев остался на своем месте. Россия нисколько не пострадала, а я пережил один из лучших дней жизни. Мне очень хотелось бы ежегодно устраивать для рабочих один или два концерта, но должен сказать, что это сопряжено почти с неодолимыми затруднениями и огромной затратой сил. Великим постом 15-го года я затеял спектакль для рабочих в петроградском Народном доме.
Этот прекрасный спектакль был бесплатным, но рабочие заявили мне, что они не желают слушать меня даром, и предложили следующий спектакль сделать платным, а деньги отдать в фонд народного университета Л.И. Лутугина.
Так мы и сделали; второй спектакль для рабочих я устроил платным, и фонд получил, кажется, три тысячи рублей. Не знаю, что будет, но повторю – мне искренно хочется ежегодно устраивать дешевые спектакли для рабочих, хотя это и сопряжено с огромными трудностями. Администрация по какому-то недоразумению относится к этим спектаклям неблагожелательно. Артисты оперы более или менее чужды этой идее, да и не легко для них участвовать в такого рода представлениях. Театр принадлежит антрепренеру, который его арендует, и не склонен отдать вечер дешево. Хлопоты по устройству таких спектаклей требуют большой затраты времени и сил – трудно преодолевать равнодушие и, часто, злое нежелание разных сил.
Но все-таки я буду устраивать подобные спектакли, – они так радуют меня и, я надеюсь, не бесполезны для людей, трудом которых живет наша страна.
141
Странствуя с концертами, я приехал однажды в Самару, где публика еще на пароходе, еще, так сказать, авансом, встретила меня весьма благожелательно и даже с трогательным радушием.
Утром на другой день я отправился на кладбище, где лежала моя мать, умершая от непосильной работы и голода. Умерла она в земской больнице, и мне хотелось знать, где ее похоронили, чтобы хоть крест поставить над могилой. Но никто – ни кладбищенский сторож, ни причт церковный – не мог сказать мне, где хоронили бедных из больницы в год смерти матери. Только какой-то священник отвел меня в угол кладбища, заросший сорными травами, и сказал:
– Кажется – здесь.
Я взял комок земли, который храню и до сего дня, отслужил панихиду, поплакал о матери, а вечером, во фраке, с триумфом пел концерт. Как будто так и надо…
142
Отец мой пережил мать. В 96-м году, когда я пел в Нижнем, он приехал ко мне с братом, которому в то время было лет десять.
Худой, угрюмый, отец был молчалив и настроен как-то недоверчиво ко мне и ко всему, что окружало меня. Кажется, он не верил даже стулу, на котором сидел. Мой заработок казался ему баснословным – в это он тоже сначала не верил, но вскоре убедился, что мальчишка, которому он советовал идти в дворники, действительно зарабатывает сказочные деньги. Он стал ходить в театр на спектакли с моим участием, но никогда и ничего не говорил мне о своих впечатлениях, только увидав меня в «Русалке» и в «Жизни за царя», он как-то за обедом, пристально посмотрев на меня, неожиданно сказал:
– Черт знает, кругом эдакие господа сидят и вообще… А ты им мужика в лаптях валяешь! Это – ловко!
Другой раз он устроил в театре такую сцену: когда публика стала вызывать меня, он почтительно – в трезвом виде он оставался таким же почтительным и вежливым, каким был, – обратился к сидевшему рядом с ним генералу:
– Ваше превосходительство!
Превосходительство удивленно и строго посмотрело на странного соседа в длинном сюртуке бутылочного цвета, в мягкой, измятой рубашке, с галстуком веревочкой.
– Что вам угодно?
– Слышите, Ваше превосходительство, Шаляпина кричат!
– Ну, что же такое? Вызывают…
– Это – моя фамилия, Ваше превосходительство!
– Очень хорошо, но вызывают не вас, как я понимаю, а Шаляпина артиста…
– Так это – сын мой…
Генерал посмотрел на него и промолчал, но в антракте справился у кого-то, действительно ли он сидит рядом с отцом Шаляпина, и уже в следующий антракт беседовал с ним добродушно.
Отцу не нравилось жить у меня, – однажды, в пьяном виде, он откровенно заявил мне, что жить со мною – адова скука. Пою я, конечно, неплохо, мужиков изображаю даже хорошо, но живу – скверно, водки не пью, веселья во мне никакого нет и вообще жизнь моя ни к черту не годится.