Странное это ремесло
Шрифт:
Сначала я думал составить полку, всего одну полку дорогих иллюстрированных изданий мировой классики. Но когда первая полка заполнилась, я незаметно перешел ко второй. Ненасытность — черта и вообще-то довольно распространенная, а уж для коллекционера — непременная.
Однако и тут, как во всем ином, существует противоядие. Пресыщение. Лично меня это противоядие всегда и спасало, может быть, потому, что, как объясняет это моя кузина, я родился под знаком Близнецов, а они — во всяком случае в семействе Зодиака — существа капризные. Скверно только, что пресыщение чем-то одним обычно высвобождает место для ненасытной жажды чего-то другого, так что в конечном счете результат равен нулю.
В общем, едва я утвердился в мысли, что пора мне
Среди этих изданий были шедевры иллюстрации и типографской техники, но было и немало посредственных изданий. Тем не менее охотники находились и на те и на другие, — как говорил один мой знакомый книготорговец, даже самая низкопробная книга всегда найдет своего покупателя. Впрочем, во всех этих изданиях, даже наименее интересных, было особое очарование — такое же, как у керосиновой лампы или старинных часов, — и особое настроение, какое создают самые непритязательные старые вещи, долго и честно служившие человеку.
Эти книги были иллюстрированы офортами, гравюрами на металле, а чаще всего на дереве, так как резьба по дереву играла когда-то ту же скромную, но полезную роль, какую теперь играет обычное цинковое клише. В этой графике коллекционеры превыше всего ценили произведения Доре, давно уже признанного крупнейшим представителем романтической иллюстрации. Точности ради следует вспомнить, конечно, великолепные литографии Делакруа к «Гамлету» и «Макбету», а также маленькие рисунки, выгравированные на дереве Домье. Но эти художники работали в области иллюстрации лишь от случая к случаю, тогда как Доре не только и, может быть, не столько благодаря своему таланту рисовальщика, сколько благодаря богатству фантазии и неистощимому трудолюбию стал истинным гигантом в этом роде искусства.
Кажется почти невероятным, что художник, проживший на свете всего пятьдесят лет, сумел создать несколько десятков тысяч иллюстраций, не считая литографий, акварелей, масляной живописи и скульптуры. Известны слова Доре: «Я проиллюстрирую все!» Все он проиллюстрировать не успел, но его творчество даже по объему превосходит все до сих пор известное: Библия, «Божественная комедия» Данте, «Дон Кихот» Сервантеса, «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле, басни Лафонтена, сказки Перро, «Приключения барона Мюнхаузена», «Потерянный рай» Мильтона, «Озорные рассказы» Бальзака, сочинения Байрона, Теннисона, Колриджа и еще более ста книг украшены иллюстрациями Доре. Даже на смертном одре он продолжал беспокоиться только о работе, и последние его, обращенные к врачу, слова были: «Пожалуйста, вылечите меня, мне нужно закончить моего Шекспира».
Разыскивая «романтиков», я, естественно, усерднее всего охотился за изданиями с иллюстрациями Доре. Тут, как и в некоторых других случаях, счастье мне улыбнулось: эти работы, достигавшие в период между войнами фантастических цен, теперь крайне подешевели из-за легко объяснимого пренебрежения, с которым снобы стали относиться к классике.
Итак, с «романтиками» мне, в целом, повезло, чего не скажешь о так называемых «ансьен», то есть изданиях XVI–XVIII веков. И пришлось мне на протяжении многих месяцев и лет отшагать многие километры, перерыть многие книжные лавки, пока я уставил три полки томиками в старинных переплетах — произведениями римской, греческой и французской классики.
Конечно, эти книги тоже не предназначались для чтения. Сесть читать по латыни означало бы возвратиться к мукам гимназического курса. Некоторые из этих изданий даже не имели иллюстраций. Но это не умаляло радости, какая охватывала меня, когда я брал в руки «Гражданскую войну»
Лукиана, рассматривал переплет с фамильным гербом какого-то маркиза Гомеца де ла Кортина, открывал титульную страницу, чтобы лишний раз удостовериться, что это парижское издание 1543 года, вспоминал, что это время царствования Франциска Первого и эпоха французского гуманизма и что, когда книга вышла из печати, Рабле еще не опубликовал последних частей своего шедевра, и — пусть это глупо и наивно — дивился тому, что в моих руках книга, которую другие люди перелистывали более чем за четыреста лет до меня. А в другой раз я брался за «Сатирикон» Петрония, изданный в Амстердаме в 1669 году, рассматривал гравюру на титуле, изображавшую оргии древних римлян так, как их представляли себе в Амстердаме, то есть наподобие голландской пирушки, и мне приходило на память, что в том самом 1669 году, когда вышла эта книга, скончался великий Рембрандт.Затем наступила очередь автографов.
Собирателей автографов значительно меньше, чем библиофилов. Вообще автограф не есть объект эстетического наслаждения, его не повесишь в кабинете или гостиной, чтобы украсить интерьер. Это всего лишь подпись. Или документ. Один раз прочитанный или переписанный, он перестает быть интересным для исследователя. Но коллекционер гордится своей находкой, ее редкостью и способен целыми часами любоваться бумагой или почерком какого-нибудь письма.
Соответственно количеству коллекционеров количество торговцев автографами тоже было незначительным. Я заглядывал в их лавки больше для того, чтобы поглазеть, чем чтобы купить. Выставленные рукописи казались мне настоящими реликвиями, и я был крайне удивлен, когда узнал, что иные любители не всегда относятся с подобным уважением к своей собственности.
Однажды вечером я по привычке задержался в магазине Леконта — о нем речь пойдет ниже. Леконт уже спустил на окнах железные шторы и — тоже по привычке — великодушно разрешил мне порыться еще в папках, пока сам он раскладывал новые приобретения, доставленные из Отеля Друо, и беседовал с одним своим знакомым, которого я видел впервые.
— О-о, вы уже стали покупать и автографы, — произнес знакомый Леконта, заметив, что тот разглядывает какое-то письмо.
— Ничуть. Но если у вас имеются автографы вроде этого, я готов тут же купить их все. Это письмо, длинное письмо Домье, понимаете?
— Ну и что же? — гость пожал плечами.
— Да ведь одно письмо Домье стоит столько же, сколько сотня писем вашего Гюго! — воскликнул Леконт. — Потому что Гюго — при всем моем глубоком к нему уважении — был графоманом…
— Он был гений!
— Согласен: гений, но графоман. Тогда как Домье за всю свою жизнь написал несколько коротеньких писем и, может быть, только одно такое длинное, как это.
— Домье меня не волнует, — снова пожал плечами посетитель. — Но если у вас есть письма Гюго…
— Неужели вам еще не надоело? И что вы станете делать с этой грудой писем Гюго?
— Понятия не имею… Знаете, я начал их сжигать.
— Что?! — Леконт вытаращил глаза.
— Месяц назад я сжег больше двадцати штук. Приобрел, а на следующий день сжег.
— Вы сумасшедший.
— Это он был сумасшедший, а не я. То были любовные письма к Жюльетте Друэ… И столько в них пошлости… такого слюнявого сладострастия… А вы знаете, Гюго — мой кумир… При одной мысли, что эти строки могут когда-нибудь быть опубликованы… Я подумал: нет, старик не заслужил такого позора… И швырнул их в камин.
— Вы сумасшедший! — повторил Леконт. — Кто дал вам право цензуровать гения?
— Не гения, а его падение, — уточнил гость.
Он устремил взгляд в пространство, словно размышляя о чем-то, и после паузы продолжал:
— Вы, конечно, знаете, что в изгнании старик одно время занимался спиритизмом. И мне подумалось: если бы я мог вызвать его на такой сеанс, он наверняка поблагодарил бы меня за эти письма. Между прочим, я сжег не только их, но и собственные капиталы: двести двадцать тысяч франков!