Странствие Бальдасара
Шрифт:
Отвергая это суждение, автор принимается за сравнение иудаизма и ислама. Если в религии Моисея и в самом деле грозят карами тем, кто произносит неизреченное Имя Господа, и стараются найти средства избегать всякого прямого упоминания Создателя, религия Магомета решительно придерживается прямо противоположной позиции, побуждая верующих день и ночь произносить Имя Бога.
Действительно, подтвердил я капеллану и его ученикам, в исламской стране не бывает разговора, в котором бы десять раз не прозвучало имя Аллаха, нет сделки, в которой обе стороны не клялись бы Им беспрестанно; нет изъявлений вежливости, приглашения в гости, слов прощания, угроз или увещеваний, в которых не вспоминали бы о Нем.
Этот призыв — бесконечно произносить Имя Бога — относится не только
Читая этот отрывок, я вспомнил о своих разговорах с принцем Али Эсфахани, которые мы вели тогда на море, и сказал себе, что, несмотря на его нежелание признавать знакомство с этой книгой, теперь я убежден, что ему уже случалось читать сочинение Мазандарани. Тогда я спросил себя, не настигала ли и его, когда он листал эту книгу, такая же временная слепота? И как только этот вопрос пронзил мой разум, в ту же минуту моя слепота вернулась и помешала мне продолжить чтение… Я обхватил голову руками, изображая сильную мигрень, а мои друзья принялись сочувствовать, успокаивать меня и предлагать разные лекарства. Самым действенным, сказал мне Магнус, который тоже иногда мучился головными болями, было бы погрузиться… в полную темноту. Ах, если бы он знал!
Хотя нынешнее чтение оказалось коротким, сегодня мои друзья были менее разочарованы. Я им читал, переводил, объяснял, и если бы мне и дальше удалось поступать таким же образом, день за днем, вскоре в этой книге не осталось бы для них ни одной тайны — как и для меня.
Следующее наше чтение возобновится не завтра, а в понедельник. Лишь бы мне удалось «священнодействовать» так же, как сегодня. Я ведь не прошу Господа раз и навсегда разорвать ту вуаль, которая застит мне глаза темнотою, я лишь прошу Его каждый день приподнимать ее ненадолго. Может, я прошу слишком многого?
Воскресенье, 29 августа.
Сегодня с самого раннего утра все отправились на церковную службу, которая здесь настолько обязательна, что на отлынивающих от нее строптивцев часто доносят их же соседи, и наказанием им бывает тюрьма, иногда — кнут или какие-нибудь другие неприятности. Я же, будучи иноземцем и «папистом», избавлен от этого. Но в моих же интересах, как мне сказали, не слишком высовываться, и не стоит выставлять напоказ мою нечестивую голову, разгуливая по улицам. И вот я остался в своей комнате, я буду отдыхать, читать и писать, укрывшись от чужих глаз. Мне слишком редко случается проводить время в праздности, чтобы я не ценил таких часов.
Я живу словно во взметнувшейся над городом небольшой башенке, окна которой выходят справа на ряды крыш, а слева — на собор Святого Павла, он такой огромный, что кажется, он совсем близко. Места в моей комнате едва хватает для одной кровати, но достаточно перешагнуть через несколько ящиков и пробраться между балками, чтобы оказаться под самой крышей, где царит утренняя свежесть. Я долго сидел там в темноте. Может, там водятся крысы и блохи, но я их не видел. Все это долгое утро мне было спокойно, я радовался, что обо мне забыли, а так как я хочу, чтобы это забвение длилось еще долго-долго, мне, наверное, придется поститься до самого вечера.
30 августа.
Мы должны были возобновить наше чтение, но сегодня утром капеллан, не предупредив меня, куда-то исчез. Учеников его тоже не было. Бесс сказала, что через три-четыре дня они вернутся. И хотя женщина выглядела встревоженной, откровенничать со мной она не стала.
Итак, у меня впереди еще один праздный день, что ж, я не жалуюсь. Только вместо того чтобы просто сидеть без дела в своей комнате или в пристройке наверху, я решил прогуляться по Лондону.
Каким чужим чувствую я себя в этом городе! Мне постоянно кажется,
что я привлекаю настороженные неприветливые взгляды горожан; нигде больше не смотрят на приезжих с такой враждебностью. Может, это из-за войны между голландцами и французами, которая все еще продолжается? Или из-за прежних междоусобных войн, поднявших брата на брата, сына на отца и надолго поселивших горечь и подозрение в их сердцах? Или из-за фанатиков, которых здесь — легион и которых хватают, как только обнаружат? Наверное, из-за всего сразу, тем более что врагов здесь — подлинных или мнимых — бесчисленное множество.У меня было желание посетить собор Святого Павла, но я отказался от этого, боясь, как бы какой-нибудь ретивый ризничий не рассердился и не донес на меня. Любой «папист» подозрителен, особенно если он — уроженец Италии; по крайней мере у меня сложилось такое впечатление во время моей прогулки. Ежесекундно мне приходилось бороться с самим собой, подавляя чувство гнетущего беспокойства, которым сопровождался каждый мой шаг.
Единственным местом, где я чувствовал доверие к себе, были книжные лавки возле кладбища при соборе Святого Павла. Рядом с ними я уже не ощущал себя ни иноземцем, ни «папистом», для держателей этих лавок я был уважаемым собратом и покупателем.
Я всегда думал, а сегодня еще больше уверился в том, что торговля — единственное почтенное занятие, а торговцы — единственные цивилизованные существа на этом свете. Иисус, должно быть, изгнал из храма вовсе не торговцев, а солдат и священников!
31 августа.
Я как раз собирался выходить, чтобы снова пройтись по книжным лавкам, когда Бесс предложила мне выпить с ней пива. Мы сели за столик, стоявший в углу таверны, словно оба были посетителями ее заведения. Она несколько раз поднималась, чтобы подлить нам пива или перекинуться несколькими словами с завсегдатаями. Вскоре поднялась суета и привычный шум: не настолько слабый, чтобы нам приходилось шептаться, и не настолько сильный, чтобы кричать во всю силу легких.
Некоторые слова Бесс ускользали от меня, но, кажется, я уловил почти все и она тоже меня поняла. Даже когда, захваченный своим рассказом, я начинал вставлять в свои фразы больше итальянских, чем английских слов, она все так же согласно кивала головой, показывая, что все понимает. Я ей охотно верю. Разумный и расположенный к тебе человек может при желании понять и по-итальянски!
Мы изрядно выпили, по две-три пинты каждый, — она, может быть, немного меньше; но нами двигало не опьянение. Как, впрочем, и не скука, и не простое любопытство или желание поболтать. Обоим нам нужен был дружеский разговор, дружеское участие и поддержка. Я говорю об этом с чувством восхищения, поскольку, прожив на свете сорок лет, только сейчас осознал, какими полными могут быть часы, проведенные в задушевной и целомудренной беседе с незнакомой женщиной.
Наш разговор начался с чего-то вроде детской игры. Мы сидели за столом с кружками в руках, только что чокнувшись ими и произнеся какой-то тост; она улыбалась, а я не знал, стоит ли говорить что-то еще, как вдруг она вынула из кармана своего фартука перочинный нож и прочертила на деревянной столешнице квадратик.
— Это — наш стол, — сказала она.
Она нарисовала кружочек на моей стороне и второй — на своей.
— Это — я, а это — ты.
Я уже догадывался, в чем дело, но ждал продолжения.
Она дотянулась рукой до противоположного края стола и вдруг небрежно процарапала извилистую линию, закончившуюся у кружка, который изображал меня; потом, с другого края, — вторую линию, еще более извилистую, закончившуюся возле нее.
— Я — отсюда, а ты — оттуда. Сейчас мы вместе сидим за одним столом. Я расскажу тебе о своей дороге, а ты — о своей, хорошо?
Мне никогда не удалось бы передать с достаточной точностью всего, что Бесс поведала мне сегодня о себе, о Лондоне и об Англии этих последних лет — о войнах, революциях, казнях, чудовищной резне, фанатиках и о страшной чуме… До того, как я услышал ее исповедь, я думал, что много знаю об этой стране; теперь же я понимаю, что ничего не знал.