Страшная сказка
Шрифт:
В другое время Егор обиделся бы на такую подлянку судьбы, и сильно обиделся бы. Но сейчас у него не было на это ни времени, ни сил. Морская болезнь обрушилась на него с внезапностью торнадо и с неодолимостью цунами. Стихия! Склоняясь над бортом, а потом цепляясь за унитаз, извергаясь в мучительных судорогах, он ощущал себя совершенно безвольным, слабым, жалким и несчастным. Подобной неспособности к сопротивлению, подобного ошеломляющего бессилия, астении, красиво говоря, как духовной, так и физической, он не ощущал лет этак, не соврать, пятнадцать, он даже там не чувствовал себя таким немощным. Там не чувствовал, а вот перед тем, как попасть туда…
Отчего-то это поганое, унизительное воспоминание, которое он считал глубоко погребенным под грузом забвения, прессом прожитых лет, как всплыло на поверхность памяти, так и моталось по ней, словно нечто всем известное
Словом, пацаны решили завязать. И Егор отправился на свиданку со своей милой. Он тогда вовсю хороводился с молодой женой начальника связи, причем настолько основательно меж ними все было закручено, что ждали только официального дембеля, чтобы сообщить этому двурогому существу: прошла любовь, завяли помидоры! Ухожу к другому, прощай навсегда! Конечно, они все обитали в одном гарнизоне, но Гоша частенько водил свою Любушку (ее звали, словно по заказу, Любовью) по всяким кафешкам-ресторашкам, благо деньжат огребал… сколько надо было, столько и огребал. И вот шел он на свиданку с Любой, а Славка потащился его провожать. «У каждого на дороге свой камушек положен, – учил когда-то дед, – рано ли, поздно, а непременно споткнешься!» Таким камушком и был для Гоши друг и подельник Славка, но ни тот, ни другой тогда этого не знали.
Короче, топали они через рощицу, отрезавшую военный городок от городской окраины. Невдалеке был довольно чистый прудок, и многие горожане частенько приезжали сюда на своем личном транспорте – автомобилях или мотоциклах, чтобы купнуться или устроить пикничок. В выходные тут шагу ступить негде было, а в этот будний день стояли, прислонясь друг к дружке, словно собутыльники, всего два мотоцикла. Хозяева их, судя по всему, плескались в пруду, не заботясь об охране имущества. Хотя чего особо охранять? Мотоциклы – старые побитые «ижики», не какие-нибудь там «Харлеи». На седле одного из них стояла древняя «Легенда» – даже пятнадцать лет назад она была сущим анахронизмом!
Гоша прошел мимо «ижиков», даже не удостоив их взглядом. А Славик… Славик, словно его кто-то под локоток толкнул, вдруг протянул свою шаловливую ручонку и снял с седла «Легенду».
В то же мгновение раздалось грозное рычание, и из высокой травы поднялся огромный пес – немецкая овчарка с таким выражением «лица», какое бывает только у служебно-разыскных собачек.
Гоша обернулся – и сразу, с первого же взгляда просек ситуацию. А Славик растерялся. Вместо того чтобы поставить «Легенду» на место и принять вид оскорбленной невинности, он прижал этот дурацкий магнитофон к груди, словно любимую женщину, и попятился, настолько явно намереваясь сделать ноги, что это его намерение сразу поняли четыре здоровенных бугая, которые будто из-под земли выросли и заломили Славику лапки за спину. Самое смешное заключалось в том, что все четверо оказались в полном милицейском прикиде…
Но и в тот момент еще не все было потеряно! Славик ведь мог кинуться ребятишкам в ноги, умолять о прощении. Ну, навесили бы ему пару горячих, но не убили же. Даже если бы повязали, то ненадолго. Он в принципе был чист, абсолютно чист, бедный мальчонка накануне дембеля, бес попутал, простите, граждане-товарищи, и вообще, «Легенда» ваша упала с седла мотоцикла, я ее просто поднял, чтобы не валялась на земле, а в принципе мне до нее и дотронуться противно! Короче, все, что ему надо было, этому Славику, делать – так это молчать.
Но он не промолчал. Он повернулся к Егору, который уже отдалился метров на тридцать и стоял, полускрытый кустом, – повернулся и заблажил:
– Гоша! Гошка!
Два мента остались при Славке, а двое других (с собачкой, заметьте) подскочили к Гоше. Руки за спину, по карманам хлоп-хлоп (он был в цивильном), а в кармане рубашки у него лежали перстень, цепочка и часики для Любашки – все, конечно, золотое. Взял, что под руку попалось, не глядя из коробки, отправляясь на свиданку. Менты ребята тертые – мигом вопрос:
– Чьи вещи?
– Мои, – ответствовал Гоша чужим голосом (он уже понял, что дело швах, но еще надеялся на что-то).
– Твои? Хороший перстенек. А какой у него камешек?
А бес его знает, какой у него камешек, Гоша и не посмотрел…
Взяли их просто так, по чистому подозрению, но когда привели в ментовку, когда увидели означенный перстенек в списке предметов, похищенных у какой-то там гражданки группой грабителей полгода назад… Как по заказу, и цепочка, и часики, лежавшие в Гошином кармане, тоже значились в розыске. И пошла раскручиваться веревочка, завившаяся
в один прекрасный, а вернее, ужасный день год назад, когда Гоше и его закадычному дружку Славику вдруг жутко, неотложно, смертельно захотелось выпить, а в заначке ничего не было, и тогда они, хорохорясь друг перед другом, перелезли через забор военного городка, прошли до поселка и там, в темном закоулке, остановили какого-то лоха, у которого оказался весьма увесистый бумажник. Навтыкали, конечно, лоху – будь здоров, но шуму никакого не было, потому что еще тогда у Гоши хватило ума не идти на дело в форме: отправились в каких-то трико с пузырями на коленях и в ветхих маечках. Заодно с лоха сняли очень, очень недурную джинсовую рубаху, и, помнится, именно тогда Гоше пришла в его разумную голову мысль: а не прибарахлиться ли им перед дембелем таким вот простым и незамысловатым образом? И они прибарахлились-таки. Теперь у них у всех троих (в компании с Гошей и Славиком был еще один бедолага, Сережка Ковалев) имелся какой надо прикид и ботиночки-кроссовки, и на смену было, и денег вполне, и золотишко, некоторое – с брюликами, часы самые разные, от «Чайки» до «Сейко», было несколько фотоаппаратов, среди них даже японский, магнитофоны портативные, а уж всяких бутылок с импортными названиями – хоть залейся их содержимым. Но все это не пошло им впрок…Старенький, такое впечатление, что лежавший с дореволюционных времен в холодильнике, прокурор каркал на суде по поводу неправедно нажитого добра и неминуемой расплаты, но Гоша точно знал, что дело было не в чем ином, как в судьбе. То есть судьба на Гошу за что-то обиделась и захотела своего любимчика испытать. Что она его, как всякая женщина, любит (а женщины любили Гошу, сильно любили!), он понял чуть ли не на второй день после прибытия в часть, когда срочно потребовался художник для клуба, а художников не было. Гоша рисовать тоже практически не умел, но его мама работала маляром. Вот он и набрался наглости, и сделал шаг вперед, и тогда впервые увидел поощрительную улыбку этой прожженной бабы, любительницы молодых и дерзких, – улыбку судьбы. А потом он до того поднаторел в своем ремесле, а может, и талант у него открылся, что писал плакаты, оформлял стенды, рисовал портреты великих полководцев, а заодно – порнографические картинки похлеще иных-прочих профессионалов. То есть Гоша рисовал, а служба шла, нимало его не обременяя. Клуб был фактически в его полном распоряжении, он там и жил, там хранил вещички, добытые разбоем на большой дороге. Там же был штаб разбойничков, ведь не один Гоша шарил по карманам, и даже не только со Славкой и Сережкой, – тем же промышляли офицерские балованные сынки, девяти– и десятиклассники, причем молодежь была хитра: идя на дело, они надевали солдатскую одежку, и потом ограбленные ими безуспешно искали таких-то и таких-то солдатиков, ну а когда шли «работать» Гоша с приятелями, они, как уже было сказано, облачались в цивильное, путая таким образом следы.
Путали-путали – и запутали. Самих себя.
Ого, какой был процесс! Какой шум поднялся! Гоша потом думал, что это ведь сущее чудо, что ему дали только четыре года, до такой степени все жаждали его крови: пострадавшие граждане, родители малолеток, вовлеченных им в преступное сообщество, именуемое в народе бандой, командование части, которую всеми любимый Егор Царев опозорил, прокурор, сама фемида, в конце концов… Одна только Люба-Любушка его жалела и проливала такие потоки слез на суде, не стыдясь никого, не боясь даже своего благоверного, с каменной мордой сидевшего рядом, что уплакала-таки ревнивую соперницу-судьбу: Гоша получил четыре года вместо семи, о которых просил прокурор. И полетел соколик в места не столь отдаленные, и больше он с Любушкой не виделся, но долго еще стояло перед глазами ее распаренное от слез лицо, и постепенно он понял, что жалела Люба не только и не столько его, сколько себя, изломавшую жизнь ради непутевого чемпиона мира по траханью чужих жен. То, что теперь двурогий супруг со свету сживет изменщицу, было ясно как день. И ничем, ничем Гоша не мог любимой помочь, только и оставалось ему есть себя поедом. Он ел, ел… целый год, наверное, только этим и питался. А потом все постепенно прошло. Изболелось, избылось. Забылось! Не забылось только ощущение позорного бессилия перед судьбой-стихией, перед этим валом неконтролируемых событий, который накатывается на тебя и подминает. В точности как морская болезнь.
Родион Заславский
Январь 2001 года, Нижний Новгород
– Валентина, здравствуйте! – воскликнул Родион, но тут же и осекся, почти с испугом вглядываясь в ее лицо, по которому расплывался изрядный синяк. Правая щека распухла так, что глаз утонул между рассеченной бровью и щекой. Левый глаз был тоже заплывшим и покрасневшим, как это бывает у женщин, которые много и долго плакали. Простенькое пальто Валентины было в кирпичной пыли, берет чудом держался на всклокоченных волосах. Эта женщина, которая осталась в памяти Родиона великой аккуратисткой, сейчас более напоминала бомжиху с трехлетним стажем, и не удивительно, что молоденький, а оттого очень ретивый сержант милиции вдруг направился к ней с хищным видом.