Страсти по Максиму. Горький: девять дней после смерти
Шрифт:
В 1906 году, впервые оказавшись за границей, Горький получил письменное приглашение сестры уже покойного Ницше, Элизабет
Фёрстер-Ницше. Веймар. 12 мая 1906 г.
Милостивый государь!
Мне приходилось слышать от Вандервельде и гр<афа> Кесслера, что Вы уважаете и цените моего брата и хотели бы посетить последнее местожительство покойного.
Позвольте Вам сказать, что и Вы и Ваша супруга для меня исключительно желанные гости, я от души радуюсь принять Вас, о которых слышала восторженные отзывы от своих друзей, в архиве Ницше и познакомиться с Вами лично.
На днях мне придется уехать, но к 17 мая я вернусь. Прошу принять и передать также Вашей супруге мой искренний привет.
Имя бельгийского социал-демократа Эмиля Вандервельде позволяет оценить всю сложность и запутанность
В январе 1930 года Горький получил письмо от немецкого поэта Вальтера Гильдебранда. Оно весьма точно отражает начало кризиса этой идеи: «Признаешь водовороты Ницше и в то же время являешься коммунистом, с другой стороны – ты коммунист, на которого Ницше смотрит с презрением. Я почитаю Райнера Мария Рильке, этого большого одинокого человека, ушедшего в себя, и в то же время я чувствую сродство и единомыслие с Вами».
Но отношение Горького к Ницше в это время было уже резко отрицательным. В статьях «О мещанстве» (1929), «О старом и новом человеке» (1932), «О солдатских идеях» (1932), «Беседы с молодыми» (1934), «Пролетарский гуманизм» (1934) и других он проклял Ницше как предтечу нацизма. Именно Горький стал главным проводником этого мифа в СССР. Впрочем, в эти годы значительная часть интеллектуальной Европы (Ромен Роллан, Томас Манн и другие), напуганная фашизмом, отвернулась от своего прежнего кумира.
Интересно, что именно в это время современники отмечали внешнее сходство Ницше и Горького. Ольга Форш в статье «Портреты Горького» писала: «Он сейчас очень похож на Ницше. И не только пугающими усами, а более прочно. Может, каким-то внутренним родством, наложившим на их облики общую печать». Загадка этого двойничества, по-видимому, волновала и самого писателя. В повести «О тараканах» Горький заметил: «Юморист Марк Твен принял в гробу сходство с трагиком Фридрихом Ницше, а умерший Ницше напомнил мне Черногорова – скромного машиниста водокачки на станции Кривая Музга».
День четвертый: правда или сострадание?
Рубежной в жизни и творчестве Горького является пьеса «На дне».
С сопутствующей ему жанровой скромностью он дал ей подзаголовок «Картины». Но на самом деле пьеса является сложной философской драмой с элементами трагедии.
Настоящая слава Горького – неслыханная, феноменальная, такая, какой не знал до него ни один не только русский, но и зарубежный писатель (исключение может составить лишь Лев Толстой), – началась с постановки «На дне». До этого можно было говорить только о высокой популярности молодого прозаика.
Грандиозный успех постановки «На дне» 18 декабря 1902 года в Московском Художественном театре под руководством К. С. Станиславского и В. И. Немировича-Данченко превзошел все ожидания. В том числе и ожидания цензоров, которые, как предполагал Немирович-Данченко, разрешили постановку лишь потому, что власти были уверены в полном провале пьесы на спектакле. Любопытно заключение цензора Трубачова после прочтения присланного в цензуру текста:
«Новая пьеса Горького может быть разрешена к представлению только с весьма значительными исключениями и некоторыми изменениями. Безусловно необходимо городового Медведева превратить в простого отставного солдата, так как участие „полицейского чина“ во многих проделках ночлежников недопустимо на сцене. В значительном сокращении нуждается конец второго акта, где следует опустить из уважения к смерти чахоточной жены Клеща грубые разговоры, происходящие после ее кончины. Значительных исключений требуют беседы странника, в которых имеются рассуждения о Боге, будущей жизни, лжи и прочем. Наконец, во всей пьесе должны быть исключены отдельные фразы и резкие грубые выражения…»
Сейчас проще всего посмеяться над мнением литературного чиновника Трубачова. (Хотя в то время автору и руководителям Московского Художественного театра было не до смеха.
Немирович потратил немало сил, чтобы спасти многое из изъятого цензурой, в противном случае Горький отказывался от постановки.) Но если вчитаться в цензорские слова в контексте старого времени, то мы обнаружим вещи весьма интересные.
Например, предложение превратить городового в отставного солдата. Только ли заботой о чести полицейского управления диктовалось это требование? Дело в том, что в России с 1867 года городовые набирались именно из отставных
солдат (реже из унтер-офицеров) по вольному найму для охраны порядка в губернских и уездных городах, а также посадах и местечках. Городовой являлся низшим полицейским чином. Таким образом, цензора смутило явное нарушение правды жизни. Отставной солдат, нанявшийся в городовые (с приличным, кстати, заработком – от 150 до 180 рублей в год), хотя и мог оставаться своим братом ночлежникам, но участвовать в их плутнях он едва ли мог.В душе он этих людей мог жалеть и понимать. Вспомним: кто подобрал на улице Нижнего пьяную нищенку, бабушку Акулину, которая повредила себе ногу и не могла идти сама? Это был городовой. «Он смотрел на нее сурово, тон его голоса был зол и резок, но бабушку Акулину всё это не смущало. Она знала, что он добрый солдат(курсив мой. – П. Б.), зря ее не обидит, в часть не отправит – разве первый раз ему приходится поднимать ее на улице?»
Это написал Пешков в очерке «Бабушка Акулина». Он не мог наблюдать этой сцены, ибо в тот момент находился в Казани. Он выдумал эту сцену, но в согласии с правдой жизни, типическойправдой. А вот в «На дне» он зачем-то выдумывает нетипическогогородового Медведева, который вместо того, чтобы степенно ходить свататься к Квашне «скачет» вместе с ними по сцене. Это не могло не смутить цензора. Но едва ли не на этом построена вся пьеса! На множественных, так сказать, «коротких замыканиях», которые должны возникать в сознании зрителя. Пьеса должна вышибать его с орбиты привычных ему правд и ценностей и ввергать в хаос тех вопросов, которыми неразрешимо мучился сам автор: «зачем человек?», «отчего он страдает?», «как человеку сохранить свое благородство?» В контексте этих вопросов какая-то малая неправда с городовым не имела значения. Имело значение то, что Медведев не мог быть простогородовым, так же как и Сатин не был простошулером.
Откуда было знать об этом простоцензору?
Обратим внимание на другое. Цензор Трубачов позаботился о том, чтобы возле умершей Анны не было грубых разговоров. «Из уважения к смерти», – пишет он. С религиозной точки зрения эти разговоры – святотатство. И Горький, конечно, сознательно шел на это. Причем здесь-то правда жизни могла быть соблюдена. Алеша Пешков немало насмотрелся покойников и того, как к ним относятся на социальном дне. В очерке «Бабушка Акулина» он пишет о том, как пасомые его бабушкой «внучата» из нижегородского отребья попросту забирают у нее последние три рубля, приготовленные на похороны. И значит, здесь цензор потребовал от автора как раз не правды, но соблюдения духовного приличия. А вот его-то, этого духовного приличия, Горький соблюдать не желал. Напротив, он хотел взорвать его, как духовный «бомбист».
И, наконец, третье соображение по поводу цензорских замечаний. Почему его взгляд так цепко ухватился именно за Луку? Ведь с позиции современного сознания Лука-то как раз добренький, как раз христолюбивый. Это Сатин злой и желчный. Это Сатин отрицает Бога и жалость.
А Лука вон какой! Если веришь в Бога, то и есть Бог, а если не веришь, то и нет. Именно эта формула Луки наиболее комфортна для современного человека. Именно это и заставляет нас любить доброго бога бабушки, а не злого Бога дедушки. С таким Богом комфортно. О нем можно на время забыть. Вспомнить, когда умер близкий, родственник. Можно не думать о нем годами. Но во время болезни обратиться к нему с мольбой. Вот этого бога и предлагает героям Лука.
Однако цензор Трубачов учился не в советской школе. Наверняка Закон Божий, а скорее всего, и церковный устав он знал неплохо. Трубачова Лука не провел.
В другом ошибся Трубачов. Пьеса не могла провалиться не только потому, что автор ее был фантастически талантлив, но и потому, что в воздухе уже носилось предчувствие новой этики. Кто-то ее ждал, кто-то боялся, кто-то ее сознательно создавал. Но всем она была жутко интересна!
В пьесе «На дне» возникает спор между бунтарем и крайним гуманистом Сатиным и Лукой, пытающимся примирить человеческое и божественное. В глазах автора всякое подобное примирение есть ложь. Или, по крайней мере, покаложь. Пока человек не возвысился до Бога и «спокойно» не встал с Ним вровень. Но ложь в какой-то степени допустимая и для обреченного человека, вроде больной Анны или проститутки Насти, даже спасительная. И тем не менее, заставив Луку в разгар конфликта исчезнуть со сцены, попросту сбежать, а Актера, поверившего ему, повеситься, автор не принимает сторону Луки. Но и бунт Сатина, на грани истерики, за бутылкой водки, отчасти спровоцированный самим Лукой, не несет в себе положительного начала. Он лишь устраняет завалы на пути к неведомой правде о гордом Человеке, которые пытался своей проповедью о сострадании нагромоздить Лука.