Страстотерпицы
Шрифт:
Олег посидел несколько репетиций, поотирался вокруг актеров, послушал каждого. Постоял, подергал куклами у ширмы – в обед, в перерывах, и к сдаче спектакля уже работал, средненько, правда, корову в «Наследстве Бахрама». Анна не могла, она не чувствовала куклы. Ночью, боясь разбудить Олега, со слезами думала: что будет? Ведь ее выгонят. В этом она не сомневалась. Наконец Заслуженная, пристально и молча следившая за нею на репетициях, вздохнув, сказала:
– Останься-ка. Поглядим, может, что выйдет…
Заслуженная, обычно терпеливая на общих репетициях, с Анной была резка и запальчива.
– У тебя корова дома есть? Есть! Ага, слава богу, вспомнила. Мать ее выгоняет утром. Бери корову-то. Держи. Вот она стоит у калитки. Ну чего, она у тебя, как столб-то, стала! Пусть хоть забор обнюхает. Ну махни-махни хозяйке-то хвостом. По-ш-ла! Слабо! Слабо! Будто ты не помнишь!
Иногда оставалась с ними Антонина. Садилась в углу на стул, в тень, молчала, внимательно слушая. Тогда она была в самой своей удачной поре. Моложавая, с крепкой круглой головкой, хорошенькая, ходила в короткой легкой разлетайке, складчато бродившей над смуглыми крепкими ногами. В то лето она завела роман с местным писателем. Говорили, что это серьезно, говорили, что он бросает семью. Антонина на эти разговоры гордо встряхивала коротким, жестким чубчиком и светилась. Весной она сработала фрейлину в «Голом короле». Сделала ее счастливо, светло, талантливо, на одной вдохновенной ноте. Фрейлина, красавица, капризная, избалованная, умница, гибкая, очаровательная, по-кошачьи цепкая, жесткая, не ходила – ритмично плавала над ширмой. Антонина работала ее весь летний сезон честно, без обычного нытья и ворчания, и работала живо, без штампов, по два, а то и по три спектакля в день.
Но вечерами она приходила к ним, следила за Заслуженной, молчала и чутко слушала. Заслуженная как бы не видела ее. Затаенное было в их отношениях, без внешних признаков раздражения, словно и не касались они друг друга.
Наконец у Анны получился ежик. Пополз, цепко перебирая ножками, зашуршал листвою, сморщив подвижную юркую мордочку, заговорил скрипуче…
– Ну вот, – обрадованно вздохнула Заслуженная, – теперь я вижу, ты будешь работать. Поняла, да? Поняла, как это делается? – спрашивала она счастливую Анну, и той казалось, что она действительно поняла, как это сделала, это движение, и этим живет еще тело, но объяснить, что и как, толково, словами она не смогла бы…
В этот вечер Заслуженная повела ее к себе в гости. Пили чай с вишневым вареньем в просторной неухоженной квартире. Анна смотрела на стены, увешанные фотографиями, афишами, на молодую, удивленную, смеющуюся Заслуженную на портрете и думала, как все это странно и не похоже на нее.
– Бог напутал со мною, – сказала Заслуженная, прихлебывая чай, – всю свою жизнь я хотела одного – танцевать. Я в молодости здоровая была. Интересная. – Она подумала и досадливо закончила: – Да чем там – интересная. Телка была обыкновенная. Здоровая. Если бы попала в такие условия, чтоб как-то заниматься можно было. Тогда еще, может… А то кобыла – кровь с молоком, неловкая только. Уж потом стала разбираться-то, музыку слушать. А движение – я его везде носом чуяла, не только глазами. Помню, детдом наш за Байкал эвакуировали. Тогда это совсем глушь была. И повадилась рысь в село. Ну, мужики ее и выследили. Господи, я как увидела! Как она летела! Я обмерла… До сих пор помню… Присела, знаешь, спружинилась вся. Потом как выстрелила – и полет. Лапы могучие! Дикая! Прекрасная такая хищница! Как она летела! И так мяконько лапами на землю. И опять пружинит. И опять полет… Так когда мужики ее грохнули, я так плакала, так ревела. Думаю, господи, такую красоту изничтожить. А вот не дал Бог самой-то. Из детдома вышла – война – мне пятнадцать лет. Как-то вот подвернулся мне кукольный. Пошла уборщицей, временно. В войну работать некому было. Знаешь, как ездили-то! Помаленьку… то одного подменишь, то другую. Втянулась. Поняла, полюбила. Учиться-то негде было. Когда кукольное отделение открыли, так мне уже за сорок хлопнуло. Меня уже и Заслуженной кликали. От старого директора пошло прозвище. А потом и звание дали. Первое и пока единственное в этом театре…
После чая Заслуженная отдыхала, отдуваясь, на диване, следила за Анной печальными глазами.
– Это мой муж, – говорила она, указывая пальцем на фотографии. – Петр Васильевич.
– Он…
– Жив, жив! Где-то в Средней Азии греется… Тоже кукольник. И неплохой, знаешь, был кукловод…
– А сейчас…
– Сейчас не знаю. Это дочь Саша. Замужем в Норильске. Это внучата от нее. Это сынок мой Павел. Дорогу строит за Читой. Инженер военный… А это Максим… Максим Иннокентьевич… Убили его в сорок пятом. В апреле…
Анна смотрела на увеличенный портрет, на молодого веселого парня в солдатском. Казалось, она где-то видела его живого, – таким близким, русским, открытым было круглое, чуть с веснушками лицо.
– Кукловод он был замечательный, – задумчиво сказала Заслуженная
и без перехода добавила: – А уж любила-то я его! Всей душою. Ему девятнадцать, а мне семнадцать. Это он мой первый учитель был. Вот так же вечером и натаскивал меня – в куклы играть. – Она улыбнулась…Анна четко и свежо представила себе весь их роман, словно это была не Заслуженной, а ее первая влюбленность. Репетиции в холодных комнатах. Его любовь и запальчивость, свидания на лавочках у церкви в синих сибирских сумерках. Цепкие руки его и ее, одинаково худые. Запах сырого дерева и морозца, и мазута. Тот же тихий, полный молодого значения разговор. И пока Заслуженная рассказывала, Анна все это видела и думала, что все в жизни одинаково и все повторяется. Поэтому все так знакомо.
– Ну вот, осенью его забрали. Смеялся, говорил, войну закончу пойду. Без меня она не кончится. А в апреле убили. Семнадцатого апреля… А я не верила. Все ждала. И замуж вышла, и детей нарожала. А все ждала. Как-нибудь одна прилягу, глаза закрою и думаю. Вот бы явился – бросила бы все или нет? И такой червь сосет – бросила бы…
Об Антонине отозвалась сухо и сдержанно:
– Талантливая девка. Чего там. Умница. Бес в ней. Это от природы дается. – Замолчала печально, потом, видимо, перебарывая себя, добавила: – Сейчас молодняк пошел сытый, грамотный. Они уже теперь не слушают. Я вот Егоровой хотела подсказать с ежом. Так она мне в ухо при всех: «Спасибо, Софья Андреевна, но меня четыре года государство учило работать».
Ну учило, так учило, что я ей еще скажу. Отошла, побитая. Думаю, так тебе и надо, старая дура. Не лезь, чтоб тебя по мордам не били. Или вот муж твой Олег. Гладко чешет. А ведь не присмотрится – как, что. Деланно все это, деланно! Антонина, думаешь, зря она за нами смотрит. А? Все на ус мотает. Молодец! Я так думаю, по ремеслу-то она мне одна и родственная в театре. Хоть мы и враждуем… Кто его знает, как оно нас избирает, каким путем… Ремесло-то…
Уходила Анна поздно ночью. Прошел летний, весенний, незлобивый дождь, и омыто блестел асфальт на дороге, усилились запахи крапивы в палисадниках, и особенно, едким и сладким, пахла акация. Анна шла, прислушиваясь к гулким в тишине своим шагам, и с затаенным робким и радостным чувством думала, что вот поняла она, открыла для себя маленький секрет этого ремесла. Она мысленно повторяла движения ежика и думала, что сколько еще сможет, сколько еще сделает! И какое диво этот театр, и жизнь в нем, и Заслуженная. И какое все это счастье… И лишь бы не было войны, болезни, чьей-либо смерти, чтобы ничто не помешало ей работать, познать хотя бы долю того, что носит в себе Заслуженная…
Виктор неотрывно глядел на небо. Лицо его, и без того некрутое, нежесткое, совсем обмякло; по-мальчишески, светло зацвели у носа мелкие конопатинки, ветер пушил его волосы. Анна села рядом, и смешно ей было, и сердилась, и нехорошее думалось об Олеге, и как-то отступало все, отодвигалось рядом с этим мальчиком, становилось простым, понятным. Лежит человек на траве, смотрит в небо. Утром купались вместе. Ну а почему нет?! Почему обязательно знать друг друга? И пока она так оправдывала себя перед Олегом и другими, ей казалось, что она права и незаслуженно обижена. И все-таки было не по себе, зря она пошла с ним сейчас…
– Сегодня свечку поставлю, – не открывая глаз от неба, сказал он. – У нас церквушка действующая, между прочим. Туристы ездят смотреть. Говорят, декабристы строили. Вот приеду – поставлю. Там поп, знаешь, молодой. Чахоточный такой. Думаешь, вот счас на ходу помрет, а пятеро детей уже…
– А тебе завидно?
– С чего это. У меня самого с десяток будет.
– Трепач ты, Витька.
– Ни капельки. Я детей люблю. Я в отца пошел. У меня батя был что надо. Наклепал нас – восемь штук только выжило. Умер только рано… Вот как подумаешь – да?! Жизнь. Вот знал бы я вчера, что сегодня так повернется. Что буду лежать, и ты рядом. Я тебя как будто сто лет знаю. Вот точно что-то есть.
Анна засмеялась, ей был приятен этот легкий, вроде бы без смысла разговор, и она подумала, что с Олегом у них не было такого.
– Времечко… горит, – вздохнул он, посмотрел на часы. – Мать мне посчитает волосенки.
– Ты почему, правда, не на работе?
Он усмехнулся, сел, вдохнул и выдохнул воздух.
– Потому что с тобой сижу. Рядом… заводишко тут строят. Песок возят. А я начальство вожу. Поскольку, сама понимаешь, с утра меня не было, я с тобой знакомился, мой начальничек на грузовой подался. Но к обеду надо объявиться. – Он вскочил, легко подпрыгнул, потом, легко нагибаясь за каждой, сорвал несколько ромашек, протянул ей: – На…