СтремгLОVЕ
Шрифт:
Там, в койке, он снова был подвергнут ее ласкам, которые становились все интимнее и стыднее, так что Доктору казалось, что он никому не смог бы про такое рассказать. Это было ярко, но совершенно невозможно было догадаться, что ей с этого, к чему ей такое? И две вещи страшно удивляли при этом Доктора: то, что она не выказывала никакой брезгливости; это он еще мог оправдать для себя, да хоть тем, что тело-то было его родное и привычное, какое-никакое, и он таскал его на себе со всей его грязью и слабостью, и до поры до времени никуда от этого деться было нельзя и потому приходилось любить. И вторая удивительная вещь, которой не было никакого оправдания: среди этого роскошного, но по-детски невинного разврата он продолжал думать про Ленина. Это была как будто трехспальная кровать «Ленин с нами». Старик перевернул огромную страну – и фактически тут же паралич его разбил. Может, это его от несчастной любви так забрало, после того как он рыдал на похоронах своей подружки Инессы, по мужу Арманд? Хотя скорее всего
«Интересно, что с ним Арманд делала такое, что его так пробрало? Все-таки смелая была и беспокойная дама, не могла она удержаться в рамках старомодного примитивного русского секса... А старика было жаль – теперь, задним числом, когда он стал простым смертным, как мы, и будет подлежать теплому человеческому тлению, как все... А мы пока что живы», – подумал Доктор и вдохнул богатый запах, оставленный на простынях коктейлем (смешно тут звучало б словечко «миксер») из их любовных соков.
– И может, еще сколько-нибудь проживем. Вот хорошо-то как, а? Надо же... Типа, остановись, мгновенье.
– Ну что ж ты по фене ботаешь, как депутат какой, право слово, – откликнулась она на последние его мысли, которые, видно, оказались вслух. – Это ж чисто mauvais ton!
– Чисто-чисто, чисто конкретно mauvais ton, – живо откликнулся он, привставая, чтоб ухватить ее за живое.
Она визжала и вырывалась, она знала толк в любовной игре.
– Лев Толстой и тот позволял своим персонажам болтать чисто по-французски, а теперь что ж, эту парижскую феню вымарывать и переводить на русский литературный? Глупо... Людям нужна же какая-то свобода маневра, нельзя день и ночь по правилам, повесишься тогда от тоски. Людям мало одного языка, это слабо, мозгам тесно, это тупик. Нужны какие-то обходные пути, чтоб не замыкаться в мышеловке, когда идешь по узкому проходу и видишь только то, что прямо перед твоим носом. А второй язык дает куда более широкий взгляд – вот дворяне знали замечательно по-французски или, как Набоков, по-английски. А теперь за неимением гербовой вот пользуются феней. Без нее будет невыносимая узость, узкость взгляда на вещи. А у нас и так все узко, вся страна из тупиков состоит, широты маловато, дышать особенно и нечем. Да к тому ж и темно... – Он немного сбился с мысли, он не понимал, то ли он все еще про идейное, то ли уже про то, что внутри его подруги... – А почему феня вместо французского? Так ее есть кому преподавать, зеков-то в отличие от гувернеров не извели как класс. И потом, феню где придумали? Не в лабораториях же ЦРУ, ее на обезьянах не испытывали, это вам не СПИД. Феня – это живой народный язык, его ж русский народ придумал, тот самый, за которым Пушкин ходил с блокнотиком и приватизировал общественное достояние, а после продавал... Феня вам, блядь, не нравится! А остальной язык – что ли, нравится? «Ложат» или «ложут» – как правильно? Кладут? Почему? А как будет – «победю» или «побеждю»? Слабо ответить? Вот они, пожалуйте, недостаточные глаголы. Да такого полно, на каждом шагу спотыкаешься, то одного не хватает, то другого, везде узко и мало, не лезет. «Две сутки» или «двое суток»? Когда надо говорить «чая», а когда «чаю»? Когда «два», а когда «двое»? «Вижу рыб» или «вижу рыбы»? Черт знает что такое.
Или объявляют громкогласно: «Поезд дальше не идет». Он что ж, на путях будет ночевать? Нет, конечно, они хотели сказать, что поезд не берет пассажиров. Пассажиры, конечно, все понимают, если они, конечно, хорошо знают русский... Советская власть не добавила ясности и четкости и без того туманному великому и могучему русскому языку. «Весь советский народ с воодушевлением...» Лжи прибавилось. Неточность русской жизни вообще мощна. Она и в цифрах тоже: нули в больших суммах у нас идут без пауз и без запятых. Тыщи тут или миллионы, поди разберись, надо ногтем прикрывать три нуля справа и смотреть, что ж осталось.
И в цифрах, и в интонациях! Даже профи-дикторы то и дело проглатывают последнее слово, а оно часто и есть самое главное. «Иван Иванович, – артикулируют они выразительно и дальше тихо, неразборчиво бубнят: – клмн». После снова: «Петр-р-р Петр-р-рович...» – и ебтить какое-то вялое вместо фамилии. При том что имя-отчество расслышать всяко проще...
Русский – это такой расплывчатый язык, размазанный, приблизительный, страшно сырой, это просто полуфабрикат. Чтоб на нем выражаться убедительно и точно и чтоб еще было красиво – ну для этого надо быть гением. Вот, пожалуйте, как Пушкин, не менее. Нашли, кстати, памятник?
– Сам нашелся. На площади Минутка в Грозном он стоит.
– Гм... а как же провезли? И так
быстро...– Да так же, как и все туда провозят. Он там, кстати, в папахе, черный ведь... Все свалить хотел из Россiи. Вот и свалил.
– Ну, это не считается.
– Чего ж это вдруг не считается?
Его раздражало, когда она вдруг начинала говорить не вкрадчиво, не интимно, не как будто думая всегда об одном, а заговаривала с простой житейской интонацией или, хуже того, принималась спорить и злилась. «Разве ж можно так? Не имеет права, зачем она все портит?» – скучал Доктор и изо всех сил пытался эту скуку преодолеть. Что в жизни вообще страшнее скуки?
– Ну так-то, условно, он еще и при жизни сваливал. Так, понарошку, он уж бывал за границей. В той же Турции. (Сейчас тоже туда настолько все ездят, что забываешь про ее заграничность.) Вроде она Турция, но, когда он в нее заехал, она уже официально считалась русской территорией. Чисто как Чечня... – договаривал он, морщась от того, как она быстро и решительно, грубо, как бы по-мужски, им овладевала, если так можно выразиться. – У тебя талант, просто талант, ты роскошная...
Доктор осознавал, что такая сложная штука, как взрослые отношения с дамой, тем более когда они продлились даже дольше, чем две или три встречи в койке, – это все никак не может уложиться в один-единственный слой, в один простой уровень. Нет! Получался мудреный пирог. Откуда и брался интерес к жизни. Мука, вода, сахар, соль, варенье – поодиночке это все довольно скучно. А когда сперва муку смешать с водой, да подкинуть дрожжей, а после дать тесту подняться, влепить в него начинку, и после в печь – так сразу другое дело, сразу начинала переть энергетика. В общем, Доктор осмысленно проходил все уровни, как в какой-нибудь компьютерной игре. Итак, на первом уровне он просто заехал по самые помидоры. На втором – думал о том, что никогда простой контакт слизистых оболочек еще не давал ему такого материального кайфа. На третьем уровне он думал о том, что случись вдруг так, что он бы ее никогда не встретил, то у него сложилось бы твердое ощущение, что жизнь прошла зря, и он бы с удовольствием застрелился; но он этого не мог бы, пожалуй, сделать, поскольку ведь не знал, чего лишен. И потому он думал о том, что вот, к счастью, он получил мудрость. А в это же самое время на первом уровне его пещеристое тело пульсировало и трепыхалось, и отвратительная слизь наподобие лягушечьей или улиточной впрыскивалась в нее, но ее это почему-то радовало так, как никогда не могла порадовать даже кукла, подаренная в давние бедные времена папой и мамой к Новому году, – так ее могли порадовать только детские обжимания с давнишним соседом Колей.
– Ну, любовь? Так ее не напасешь наперед, она как хлеб (привет Бёллю) молодых лет, а хлеб же впрок не складируется, он же заплесневеет. Это так специально придумано, чтоб люди ценили это явление. К примеру, один раз она выпадает, и человек успокаивается: вот, на всю жизнь обеспечен. После накал спадает, чувство засыхает. Человек остро чувствует несчастье: его обокрали, обделили, оскорбили в лучших чувствах! Все кончено, жизнь не удалась, раз так, можно расслабиться и спокойно, с чувством выполненного долга пить водку. Или другой путь: заняться сугубо материальной стороной жизни, делать бабки и жить в свое простое удовольствие. Но тут есть еще вариант для самых любопытных: добывать все заново – как уголь в шахте... Она говорит, что ее нельзя оставлять одну больше чем на две недели. Ну так и никого нельзя! Вы сами видели кучи доказательств на курортах, где собираются досужие (с досугом, что принципиально важно) одинокие люди, имеющие в своем распоряжении кусочек замкнутого пространства, – эти мысли по ходу дела пролетели у него в голове.
Он даже немного устал. Он был счастливый, весь мокрый, залитый потом, что ему напомнило про спортивную юность. Но все ж как-то неловко быть таким потным в присутствии девушки... Она как будто угадала его мысль про пот, хотя скорее не угадывала, но чувствовала его, она постаралась, и настроилась на его частоту, и сказала:
– Люблю потных мужиков.
И тут ему было непонятно: заметила ли она тень брезгливости, которую вызвало это удалое обобщение? Это множественное число.
– Так что ты мне рассказывала про Барби? – скомкал он неприятную тему.
– Барби?
– Ну, что их, типа, нельзя трахать.
– Но бывают же беременные Барби, у них в животе пружина и пупсик, он вытаскивается. Откуда же он берется?
– Не знаю.
– А я – да, как резиновая тетка из секс-шопа...
– Ты думаешь?
– Давай мы купим одну, и у нас будет любовь втроем. А потом ты к ней привыкнешь и тебе не будет одиноко, когда я уеду... Мужчины все ж нежнее, у них дырочка такая ма-а-ленькая... Такая девственная – туда ничего не засовывают. Не как у нас, – сказала она со страшной нежностью. – Такая маленькая могла б быть и у Барби, кстати. И Кен бы ее туда трахал.
Господи, какая чушь! Он пропускал мимо, как бы не слышал самых нежных и самых бесстыдных ее слов, от стеснения и потому что не знал, как отвечать. И откликался только на что-нибудь самое из сказанного невинное.
– А тебе самой не будет одиноко? И куда ты уедешь? Зачем? – назадавал он вопросов.
– Я тебе потом все расскажу... Ладно? Сейчас ведь и так хорошо, да?
– Ну, тогда давай рассказывай сейчас, как тебя зовут.
– А ты что, не знаешь?
– Откуда ж я могу знать, а?