Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Стриндберг и Ван Гог
Шрифт:

Хотя о разводе Стриндберг всерьез думал уже в 1887 году и хотя уже существовала рукопись «Исповеди», он тем не менее продолжал жить вместе с женой.

В 1881 году Георг Брандес встретил его в Копенгагене. В разговоре Стриндберг оборонил: «Вы, наверное, уже знаете, что мое печальное и забавное супружество окончено?» Вскоре после этого Брандес с удивлением узнает, что Стриндберг, будучи холостяком, намерен снять квартиру из шести комнат, причем объясняет это тем, что у него жена и трое детей. На удивленный вопрос Брандеса он заявляет: «Госпожу Стриндберг я упразднил как жену, но сохранил как любовницу». Замечание Брандеса о том, что, по законам всех стран, она как любовница тут же вновь станет его женой, Стриндберга, кажется, не заинтересовало. В 1889 году жена играет в его одноактной пьесе «Пария» и в «Фрекен Юлии». Стриндберг горд их успехом. Он телеграфирует Ханссону: «Госпожу Стриндберг вызывают 8 раз. Требуют автора. Госпожа Стриндберг произносит речь. Бурная овация». Согласно Оле Ханссону, Стриндберг был ей тогда благодарен. Две недели спустя он снова заводит разговоры о разводе, вновь не возымевшие тогда никаких последствий. Развод состоялся лишь в 1892 году при невыясненных обстоятельствах, да и вообще об этих годах жизни Стриндберга известно немногое. Когда в октябре 1892 года Ола Ханссон в первом выпуске журнала «Zukunft» выступил в защиту Стриндберга, находившегося в крайне тяжелых материальных обстоятельствах, он, среди прочего, писал: «Стриндберг еще цепляется за эту жизнь только ради детей. И этих детей он не видит и не слышит. Согласно шведским законам, он обязан жить в разлуке с ними до достижения ими совершеннолетия, ибо он был вынужден развестись с их матерью».

Состояние Стриндберга в эти годы, очевидно, менялось и часто было тревожным. В январе 1890 года он пишет: «Такое положение, окружение, диета дали

мне ощущение некоего тупого покоя, но повторение уже пережитого, вдыхание скверного воздуха, общение с мелкими умами давит и терзает меня… И это время, и эти люди кажутся мне душевно больными». Три недели спустя: «Жалкая во всех отношениях жизнь! Умираешь по частям, и лучше всего живешь во сне». В сентябре 1890: «Я смертельно устал и измотан; чувствую, что пережил последнюю стадию исчезновения иллюзий: что наступил мужской 1'age critique, сорок лет, когда уже все просматривается насквозь, как стекло». «Для меня совершенно невозможно что-либо писать, когда я с утра до ночи в дороге и, потный, грязный и усталый, добираюсь до отеля, чтобы на следующее утро тащиться дальше» (он совершает «Блиц-турне по всей этой великой стране Швеции»). В мае 1891: «С тех пор, как я расстался с тобой, ужасные дни я пережил, ужасные! Когда вчера вечером я уезжал в Рунмар" — один! — и вновь увидел эти красные домики и эти зеленые лужайки, где прошлым летом я играл с моими детьми —!!! Да, да, ты! — Я живу в доме, где два года назад жил друг моей юности, утопившийся в пруду, потому что его жена оставила его и забрала с собой его детей. Я спал в той же комнате, где он спал в свою последнюю ночь, и я испытывал такое ужасное — воздействие пруда! Я так ясно видел, как вваливаются в дом неотесанные люди и физически оскорбляют меня, что я зажег свет, прислонил к кровати заряженные ружья и ждал рассвета, который, к счастью, через час наступил. Никогда я так не грезил наяву…»

Ханссон замечает, что в письмах Стриндберга содержание его собственных, Ханссона, ответов вообще никак не отражается. Почерк Стриндберга декоративен, орнаментален, сознательно выработан. «Он кажется легко читаемым, но впечатление обманчиво. Он становится то крупнее, то мельче, словно ты смотришь на него сквозь увеличивающее и уменьшающее стекло. Многие письма кажутся… написанными дрожащей рукой. Иногда Стриндберг пишет небрежно и как бы не отбирая материал, но это бывает редко. Довольно часто содержание заранее рассчитано по размеру бумаги, поправки отсутствуют, все чисто, как в перебеленной рукописи, — на знающих о его огромном несчастье это производит совершенно поразительное впечатление. И время от времени приходят элегантные записочки, выписанные изящнейшим дамским бисером».

ЭВОЛЮЦИЯ БРЕДА ПРЕСЛЕДОВАНИЯ

В середине восьмидесятых годов Стриндберг решил, что против него как против антифеминиста женщины организовали заговор. Так он истолковал затеянный против него процесс по обвинению в оскорблении религиозных чувств. Хотя это была странная идея, но явного бреда преследования здесь еще нет. Затем он приходит к убеждению, что и его жена участвует в этом заговоре, что его жена хочет сжить его со свету. В момент своего появления эти мысли вызывают у него очень сильное потрясение, но он их очень быстро и забывает, не сделав из них никаких выводов, что характерно для стадии возникновения этой болезни. Потом он подозревает, что его хотят по меньшей мере привести к покорности, сделать зависимым, — это чувство имеет глубокие корни в его натуре, но лишь позднее войдет в качестве содержания в форму болезни. При посещении Брандеса в Копенгагене в 1888 году Стриндберг рассказывает ему, что он только что заезжал в сумасшедший дом «Биструп» в Роскильде попросить у главного врача справку о том, что он не псих. «Я, видите ли, опасаюсь, что мои родственнички замышляют против меня какую-то гадость». Врач предложил Стриндбергу остаться там на несколько недель для наблюдения, поскольку экспромтом он подобное свидетельство выдать не может. От этого Стриндберг отказался. Насколько странным было его недоверие ко всему вообще, показывает его первая реакция на дошедшее и до него достопамятное безумное письмо Ницше. В январе 1889 года он пишет Брандесу: «Ну, я полагаю, наш друг Ницше спятил и, что еще хуже, может нас скомпрометировать, если только этот лукавый славянин не морочит нас всех». В эти годы — после 1888 — у Стриндберга, по-видимому, возникают периодические вспышки идей воздействия. Вот одна из таких историй, которую он впоследствии приводит в «Inferno», относя ее к 1891 или 1892 году. Некий его стокгольмский друг, самолюбие которого оказалось задето одним из романов Стриндберга, приглашает его в гости, с тем чтобы заманить в ловушку и потом отправить в сумасшедший дом. Однако своей видимой покорностью Стриндберг сумел снискать благосклонность этого палача, которого вскоре тяжелые удары судьбы заставили раскаяться в том, что он посмел шутить со стихией («Inferno», 85 ff). Так Стриндберг видит это с высоты своего уже законченного бреда, но основания для этого рассказа, очевидно, были, так как из сообщений Пауля и Ханссона мы знаем о новой вспышке идей преследования в 1892 году. В ноябре Стриндберг приезжает в Берлин; Лаура Мархольм и ее супруг Ола Ханссон, позаботившись вышеупомянутой статьей в «Zukunrt» о средствах для него, теперь заботятся о полезных ему знакомствах. Он приехал, чтобы способствовать успеху своих драм в Германии. Лаура Мархольм на короткое время становится управительницей его судьбы. Однако, по словам Пауля, она руководит им таким образом, что ему вскоре становится страшно. Он живет у Ханссонов. Это длится всего несколько недель, так как Лаура Мархольм («Кошмархольм», как он ее называет) становится для него самой большой преступницей. Она хочет «пожрать» его и весь мужской пол, продемонстрировать на нем ничтожество мужчин, спровадить его в сумасшедший дом. Он бежит от нее сломя голову, не дав себе даже времени собрать вещи, и поселяется, в Берлине же, на свой кошт. Ханссон и сам пишет о непостижимости его поведения; Стриндберг постепенно становится для Ханссонов совершенно невидимым, и по мере его исчезновения люди начинают все больше сторониться Ханссонов. Как-то вечером он — неожиданно и поздно, но все же появился у них: в руках гитара, на губах дружелюбная улыбка, в глазах теплый блеск. Он ходил взад и вперед, временами ударял по струнам, спел несколько куплетов, исполнил несколько танцевальных па. Он принес им две собственноручно нарисованные картины. На следующее утро он исчез. Через некоторое время появился какой-то берлинский посыльный с письменным поручением упаковать и забрать его вещи. Пауль добавляет еще некоторые подробности. «Госпожа Ханссон с самого начала была для него фигурой зловещей. Он едва только сбросил оковы своего брака, неужели теперь он позволит какой-то другой женщине вести себя на помочах? Никогда!.. „Она опасна», сказал он, „она крадет умственную сперму чужих мужчин и выдает ее за плоды ее собственного брака! Сама по себе она непродуктивна, но у нее есть та доведенная до предела способность подражания, которой обладает черная раса… Чтобы представить себя великим исключением, она торжественно провозглашает ни на что не годными прочих пишущих женщин!.. И потом, она же противоречит этой аксиоме о бесплодности пишущих женщин как движущей силе их художничества, поскольку сама произвела на свет ребенка! Воистину дитя тенденции… Я всегда проповедовал женское ничтожество. Поэтому она теперь хочет поработить в моем лице мужской пол и показать, что это мы — ничтожества! Поэтому и появилась эта нищенская статья в «Zukunft»!.. Мир должен получить меня только из ее рук! Я имею право достичь всего только с ее помощью! Она даже хочет свести меня с другими женщинами, чтобы снова вернуть в кабалу… Ей нужно одолеть меня, чтобы… выставить всю мою философию женщины следствием моей мономании! Она хочет помешать миру самому видеть и судить, она хочет постепенно внушить ему, что я безумен, и в конце концов упечь меня в сумасшедший дом…» Он — „в плену» у „госпожи Синяя Борода»». Такие вещи Стриндберг говорит всем знакомым Ханссонов, «выплескивая злобу при каждом удобном случае. Некоторые знакомые остались верны им, многие от них отвернулись». Ханссоны отказались от борьбы, пожертвовали своим только-только укрепившимся положением в Берлине и в следующем году уехали. Отношения Ханссонов с Паулем также были разрушены теми «исполненными ненависти словами», которые нашептал ему Стриндберг и которым Пауль ошибочно поверил. Как-то раз Стриндберг совершенно неожиданно появляется у Пауля: «Все, я окончательно расплевался с этой Кошмархольм!» Он сбежал, бросив свои вещи, из этого «имперского ада», твердо убежденный, что там ему грозила величайшая опасность. «Эта женщина — преступница! Теперь я знаю это совершенно точно! Она вчера выдала себя этой историей с моим письмом Ницше! [Он ошибочно полагал, что Лаура Марльхольм украла у него это письмо. ] Я в последний момент успел вырваться оттуда, а останься — так оказался бы в сумасшедшем доме, и может быть, очень скоро!»

Все чаще Стриндберг считает, что его преследуют, что к нему относятся с недоброжелательством. Фактически, у него был страх сумасшедшего дома. Питая необоснованные подозрения, он бывал разочарован, если «враг» вел себя мирно, вместо того чтобы принимать контрмеры, и в дальнейшем

в нем развивалась незатухающая ненависть, с последствиями которой ее объекту приходилось бороться на протяжении всей своей жизни. Его юношеская заносчивость берлинского периода «имела некий особый привкус! Свою роль играла тут и его недоверчивость, вызванная теми несправедливостями, которые он совершал в отношении других, сознанием, что он их оскорбил, страхом перед их местью. Тут его фантазия всегда заводила его очень далеко; он был в состоянии отдать другу последнее, но достаточно было, чтобы ему что-то померещилось, и он уже был готов ожидать от друга самого худшего и самым решительным образом переходил в наступление». «Не было у него таких дружеских отношений — какими бы близкими они ни казались, — за которыми не таилось бы у него недоверие, и оно вдруг совершенно неожиданно разряжалось во внезапном извержении самых злобных и необоснованных оскорблений».

Новым и долго сохранявшимся центром его идей преследования стали «Аспазия», Пшибышевский и Лидфорс. С обоими мужчинами он был дружен, женщина до его новой помолвки была его любовницей. Заподозрив ненависть и ожидая мести всех троих, в особенности после своей помолвки, он принялся строить оборону из интриг и сплетен. Уже в «Inferno» поляк, носящий имя «Поповский», — одна из главных фигур с стане преследователей.

Все, общавшиеся со Стриндбергом, по существу ничего не могли понять в его поведении. Их суждения и оценки отчасти просто несогласуемы. Один предполагает низость, сознательный расчет и сознательный обман, подтасовку и интриганство, другой видит своеобразную непредсказуемость как следствие укорененной в характере недоверчивости, третий, кажется, все это игнорирует как несущественное и нехарактерное. Как бы там ни было, многие уже с середины восьмидесятых годов чувствуют и угадывают безумие Стриндберга: что-то с ним не то. Но какого-то ясного понимания не было и у них, ведь в конце концов все, что Стриндберг говорил и делал, было все же понятно, а его значение как писателя — очевидно. Для непсихиатра же безумие часто ассоциируется просто с беспорядком, хаосом, непредставимостью, которые должны захватывать всю психику целиком, а всегда сознающий себя, активный, рассуждающий человек считается «полностью владеющим своими умственными способностями». Сама возможность мнения о том, что он безумен, была для Стриндберга непереносима. Там, где такое мнение о нем существовало, он ощущал это даже слишком быстро; там, где такого не было, он предполагал его. Уже свою первую жену он постоянно упрекал в том, что она обращается с ним как с безумцем, что она распространяет слух о его безумии. Здесь его весьма реальный страх оказаться запертым в каком-нибудь сумасшедшем доме отчасти имеет понятный источник. Тревожным состоянием дело не ограничивается, вскоре появляется и бред: его хотят заманить в ловушку, чтобы потом посадить под замок.

В поведении Стриндберга, как и в поведении всех подобных больных, имеет место некое взаимопроникновение двух неразделимых составляющих: с одной стороны, мы видим оправданные ситуации и доступные пониманию зависимости, с другой, ощущаем постоянное влияние того непонятного, лишь каузально определимого фактора болезненного процесса, который привносит в психические реакции больного некий качественно иной, своеобразно избыточный элемент и вызывает некое выпадение простейших нормальных человеческих чувств. Именно отсюда проистекают во всех подобных случаях и беспомощность окружающих, и постоянные просчеты всех тех оценок и толкований, в которых игнорируется одна из этих двух сторон. Больной остается неузнан как больной, и возникают гротескные ситуации. Характерны слова его второй жены, которые она в 1893 году в конце концов написала о нем: «Я не вижу никакой надежды, никакого выхода для него, потому что я уже ничего больше не понимаю».

НАУЧНЫЕ ЗАНЯТИЯ

Уже в юности интересы Стриндберга были весьма многообразны, и особую склонность он питал к науке. Поэтому то, что научные занятия со временем занимают все большее место в его жизни — а в течение ряда лет (примерно 1893–1897) поглощают его почти целиком, — не вызывает удивления. Однако род этих занятий весьма характерен. Еще в 1884 году он пишет «Французских крестьян» — книгу научного (социологического) содержания, основанную на натурных, «полевых» наблюдениях. В конце восьмидесятых годов возникает изменение и в этой сфере. В 1889 году Стриндберг пишет Ханссону о По: «Возможно ли, чтобы в 1849 году, в год моего рождения, он смог протиснуться сквозь толпы медиумов и достигнуть до меня!» К этому он присовокупляет соображения о продолжении мозговых колебаний в других душах и возникающем таким образом «определенном бессмертии живой души». В другой раз он обнаруживает «атавистические воспоминания», например арабские буквы, в почерке обычного человека наших дней. В Берлине (с ноября 1892 по май 1893 года) он много времени уделяет химическим и другим естественнонаучным занятиям, хочет открыть превращаемость элементов друг в друга, пытается получить золото. Такие занятия и наблюдения продолжаются и в последующие годы с необычайной интенсивностью. Их результаты изложены прежде всего в «Antibarbarus» и в «Silva silvarum». Его научный метод можно охарактеризовать примерно так: он занимается не отдельными науками, а проклятыми вопросами; он не специалист в какой-либо области, а философ. Его интересует не получение золота, а превращение элементов друг в друга, не вопросы гистологии растений, а единство всего живого (почему он и полагает, что он нашел нервы и кровеносные сосуды у растений). Однако эта философская установка вновь оказывается нефилософской, так как он не сравнивает и не сопоставляет результаты отдельных наблюдений и, не имея идеи целостности, всегда остается по существу на уровне частностей; но его частное всегда столь особенно и таинственно, что опрокидывает самые принципы существующей науки. Он постоянно делает революционные открытия, но они не составляют частей какой-то тотальности, а складываются в его голове в некий конволют «фиксированных идей». В своих экспериментальных работах он фанатичен и упрям. Он экспериментирует в непрерывном экстазе, безоглядно, вплоть до нанесения себе телесных повреждений. Но его эксперименты это отнюдь не точные, сознательные, критически оцениваемые и контролируемые эксперименты, а некая стряпня: смешение всех возможных ингредиентов, недолгое наблюдение и снятие пробы. Грубый опыт дает совершенно неясный грубый результат, который его устраивает и соответствует его ожиданиям; немедленно произносится «итак», и подтверждение его революционного открытия готово. О какой-либо количественной обработке речи никогда не идет. Результаты этих откровений существуют у него изолированно, и хотя они бывают иногда в какой-то степени убедительны, но он никогда не устанавливает между ними и имеющимся знанием всесторонних связей, а везде создает «короткие замыкания». При этом по содержанию его выводы могут быть значительны, глубоки — и даже правильны (как, например, мысль о превращении элементов). Но и в таких случаях эта правильность случайна, и эти выводы правильны не так, как полагает Стриндберг, а совершенно другим образом. Именно эта форма возникновения и обоснования мнений и открытий является для занятий подобного рода определяющей.

Разумеется, научные занятия подобного рода не специфичны для шизофрении, они — именно в такой форме — наблюдаются у определенных аномальных личностей (например, у страдающих бредом изобретательства и у некоторых теософов, которые совсем не обязательно являются больными в клиническом смысле). Тем не менее, такой род занятий часто встречается в параноидальных картинах болезней шизофренической группы. Решающим в данном случае является то, что хронологически увлечение такого рода занятиями проявляется у Стриндберга вместе с другими болезненными симптомами, прогрессирует вместе с болезнью и, наконец, на высоте болезни становится доминирующим в мыслях Стриндберга. Поэтому этот мир «объективного бреда» является еще одним симптомом медленного развертывания болезненного процесса.

Эти научные занятия вначале являются почти чисто естественнонаучными, но и они вскоре приобретают некую мифическую и метафизическую направленность. Аналогично эволюционирует у него рассмотрение истории, человека, метафизического мира вообще. При этом отдельные моменты содержания могут заимствоваться из времени, предшествовавшего болезни, но теперь они приобретают качественно иную, более фиксированную, более абсолютизированную форму, как, например, его теории женского пола и взаимоотношения полов.

При дальнейшем развертывании этих занятий основную роль вначале играет мысль, потом к ней добавляются его первичные патологические переживания (о которых речь еще впереди): чрезмерная спонтанная сенсорная возбудимость и непосредственное бредово толкуемое видение, — тогда возникают «наблюдения», заключающиеся просто в описаниях содержания таких шизофренических переживаний.

Когда в 1894 году вышел «Antibarbarus», Стриндберг ожидал услышать отзывы, где о нем говорилось бы как о великом естествоиспытателе. Таковых не последовало; более того, в рецензиях его называли то дилетантом, то «шалуном, превратившимся в шута». Стриндберг нажимает на все рычаги, чтобы обеспечить себе благожелательные отзывы. Он снова хлопочет о медицинской экспертизе. Письмо Геккеля, в котором тот заявляет, что никаких признаков сумасшествия не обнаружил, страшно радует Стриндберга, и он хочет его опубликовать, но потом все же не делает этого, поскольку в письме имеется фраза, могущая произвести неблагоприятное впечатление. Он находит во французской литературе книги, по содержанию аналогичные своим, и с удовлетворением констатирует, что «угадал главное направление».

Поделиться с друзьями: