Строение
Шрифт:
Впяливает в трясущиеся одеревенелые руки второго горловину мешка и быстро суёт, суёт, суёт в него пачки ассигнаций, пока мешок не наполняется почти доверху.
— Собери, — говорит он, указывая на рассыпавшиеся по полу деньги.
Второй наклоняется, потом падает на колени, лихорадочно собирая рассыпавшиеся ассигнации.
Собирая, понемногу приходит в себя, и он чувствует, как щёки второго горят.
— Всё, молодец, — говорит он, — давай сюда. Клади.
Второй засовывает комок собранных денег в мешок.
Он затягивает устье верёвочным
— Ничего, — говорит он второму, — все попервости так. Нормально, дружок. Нормально. Всё будет хорошо.
Второй чуть воспревает духом.
— Прости, — говорит, — я исправлюсь, всё, что надо сделаю, чтобы послужить революции! И эти деньги не последние! Возьми меня с собой снова, хочешь — завтра, хочешь — сегодня! И ты увидишь, что я больше не напортачу! Даю слово!
— Молодец, — говорит он, — но не надо жадничать. Тем более для революции.
Второго несёт от возбуждения, как от водки.
— Для революции — всё! Всё, что есть!
— Может быть, — говорит он, — но не сегодня. Прощай.
Второй подымает на него непонимающие глаза.
Ствол нагана упирается ему над переносицей, и боёк ударяет по капсюлю.
Мальчишка падает, и непонимание застывает в его глазах.
Он оборачивается, поднимает мешок.
Относит его к двери.
Возвращается, притаскивает из каморки труп сторожа, валит его рядом с мальчишкой.
Снимает со спины сторожеву берданку.
Открывает затвор. Вынимает патрон. Морщится, суёт его в карман.
Из другого кармана достаёт несколько новых, смотрит на затвор, выбирает один, заряжает, наводит ствол на труп мальчишки, спускает курок.
Выдыхает, глядя на разнесённую в кровавое месиво голову.
Бросает берданку тут же.
— Героем будет, — бормочет он себе под нос.
Подхватывает мешок и быстрым шагом идёт к двери.
Выходит, прикрывает её за собой.
Закрывает и калитку.
Полицейский свисток.
— М-мать! — роняет он и пускается бегом.
— Стой! — доносится сзади. — Стой, паскуда!
Он поддаёт ходу.
Треск выстрела.
Снег мостовой ложится в лицо.
Он выдыхает, и пар дыхания плавит снежинки у рта.
Пыхтение, топот.
— Добегался, скотина!
Руки городового трясутся, никак не могут сунуть револьвер в кобуру.
Он улыбается.
Рядом с его лицом медленно и мягко ложатся снежинки.
В каждом селе есть голова, и есть хулиган. Пьяница — а кто не пьяница? — и дурачок.
Есть церковка, есть и погост.
Есть попик или, если повезёт, верный пастырь, и есть юродивый.
Кто Господа Бога ради, а кто так.
Есть в селе веселие, есть и горе.
А когда пришла война — горе на всех.
Он был обтрёпанным, когда в опорках, когда босиком, изрытый оспой, золотушный.
Дурачок.
Лет тридцать пять ему было, а может, и пятьдесят.
Говорят,
в детстве собака напугала, а может, с сарая вниз головой упал.Кто знает, те или умерли, или не до того им.
Своя беда в ворота стучится.
Впрочем, он не выпрашивал.
У церкви, пока отец Никон был жив, сиживал, но подяние не брал. Бывало, протянут ему горбушку, у него от голода аж кишки сводит, слюна по груди бежит, а не берёт, пока не спросит — а что тебе сделать?
И если ответишь — ничего, нет, не берёт.
Головой мотает, отворачивается, слюни грязной ладонью утирает. Взгляд голодный в землю спрячет, и хоть что — хоть в рот суй, хоть на землю ложь — отворачивается, повизгивает.
Оставишь рядом с ним — с земли подхватит, за тобой бежит, в руки суёт.
Не возьмёшь — на забор тебе положит, или под ворота сунет.
Юродивый, что сказать.
И вроде не из тех, что обличает, нет — просто дурачок.
Если сказать — сделай, мол, то-то и то-то, то опять взвизгивает, но от радости, и впереди тебя делать бежит.
Некоторые даже пользовались — дадут горбушку сухую, и надел за неё — весь огород перекопать.
Он кланяется, бежит да делает.
Сенька-Байстрюк шибко любил, когда юродивый ему огород вскапывал.
Специально горбушку отрезал, и, по слухам, засушивал.
Потом в карман клал и к церкви шёл.
Отец Никон ему, бывало, выговаривал — что ж ты, Семён, раб Божий, творишь? Ты ж видишь, человек себя не разумеет, а ты на его пожаре руки греешь.
Да, каялся Сенька, твоя правда, отче, не буду больше.
А потом дурачок ловил отца у входа и молил, чтоб тот Сеньку не ругал, он же ему, дурачку, хлебушек дал, не за так, за дело.
Пытался отец вразумить дурачка, раз да другой, а потом плюнул — ну что с него возьмёшь. А раз ни тому ни другому не втолковать, значит, Господу надо так.
И отец Никон перестал.
А потом его убили.
На пороге церкви схватил пулю из трёхлинейки, и икону вырвали из рук.
Оторвали оклад, а доску бросили.
Нужнее было.
Церковь под склад пустили.
Так дурачок повадился на могилке священника сидеть.
Бедная могилка, что скрывать — крестик деревянный да холм земляной.
Но чистенькая, обметена всегда, цветочки полевые лежат.
А дурачок сидит, смотрит на крестик, раскачивается и мычит чего-то.
И не разобрать — чего.
Сначала гоняли его, но потом привыкли.
— Есть у попа один плакальщик, да и тот дурачок, — сказал проверяющий из города, и на том и порешили.
А Байстрюк своего не бросил — как весна, или прополоть, или выкопать надо — всё к церковке шёл. Только не ко главному входу, как раньше, а на зады, на погост.
Хорошо родилось на огороде. Зинка, жена его, даже в город как-то продавать ездила.
Удачно — денег привезла, да платок новый.
Только потом пришёл домой к Байстрюку председатель, и отдал ему всё Байстрюк. Всё, что жена наторговала. Только платок председатель пожалел.