Студенты
Шрифт:
– Так ломаешься... не знаешь уж, что и говоришь.
– Не то что ломаюсь, а изломан уж весь...
– Ну, брось же ты, Тёма, этот тон... Порядочный человек... ну, застрелится, а не будет же через час по столовой ложке...
– Порядочный? так я же и не порядочный...
– Агусиньки! как маленький ребенок.
– Ну, вот, ребенок?.. И все, что я говорю вам, одно ребячество?
– Ребячество.
– И ничего заслуживающего внимания нет в этом?
– Нет.
– По чистой совести и правде?
– Как люблю моего бога.
–
– Только.
– И можно так жить?
– Можно...
– Душа без тела может жить?
– Может, конечно... на том свете одна же душа.
– А на этом тело без души? Ну, тогда, конечно, больше не о чем и говорить: вы убедили меня, и я хочу жить!.. И какой же скотиной я сделаюсь, дядя, только ахнете... Возьмите...
Карташев вынул револьвер.
– Ты хотел лишить себя жизни?
– Да.
– Давно ты его носишь?
– Третий месяц.
– Можешь смело носить и дольше, - сказал дядя, положив револьвер на стол.
Карташев покраснел.
– Это зло и справедливо, но это только показывает, как и вы презираете меня.
– Мой друг! честное слово - уважать не за что.
– Конечно... но вы даже не признаете, что я добрый человек.
– Я вижу злость, раздражение, вижу, если хочешь, сумасшедшего человека, вижу массу дурных задатков, но ничего доброго.
– Дядя, голубчик, - захохотал Карташев, - а полгода тому назад что вы говорили?
– Тогда так и было.
– Значит, через полгода я стал другим человеком?
– Что ж? это постоянно бывает.
– А не бывает так, что, когда поля засеют гнилыми семенами и бурьян начнет глушить их, говорят: не то сеяли? Ведь поле-то сеял не я.
– Да, ты святой: перед тобой только свечку зажечь... Экая же, ей-богу, подлость человеческой натуры!.. сам наделал гадостей и всех, всех обвиняет, кроме себя. Ей-богу, Тёма, в тебе нет даже гордости твоего рода.
– Ну, хорошо, гордость есть. Я согласен, что я круглый подлец: так отчего же вы мне не даете убраться к черту?
– Ах, Тёма, я уж болен, - в эти полчаса ты вымотал из меня всю душу. С тобой я сам сойду с ума. Делай что хочешь - стреляйся, вешайся, я еду домой!
Дядя, взбешенный, с налитым лицом, с глазами полными слез, схватился за шапку.
Карташев смутился.
– Ну, хорошо, едем к доктору.
– Слушай, Тёма, в последний раз говорю: ты все эти разговоры со мной брось... с меня как с козла молока - возьму и уеду.
– Только не пугайте. Не уедете: против мамы не пойдете! Оставьте! вы у нее под таким же башмаком, как и все мы. Приедете, и что ж? Что Тёма? И не для меня вы и приехали... а когда я вижу, что вам делается больно, мне и жаль... пожалуйста, не пугайте... поняли?
– Я понимаю, что ты сумасшедший и нагло пользуешься добротой своего дяди.
– Что правда, то правда... Ах, дядя, я теперь перед смертью хочу быть по существу: будьте по существу, и лучшего племянника вы никогда не найдете себе.
– Я уж не знаю, как и быть: я, твой старый дядя,
у тебя первый раз в гостях, делай что хочешь - как хочешь, так и принимай меня...– Вот, вот, вот... Дядя, дорогой мой, как я рад вас видеть... Я ценю все: вы не побрезгали поцеловаться, я целую вашу руку.
Дядя не успел отнять руки.
– Ну, ей-богу же, сумасшедший!
– Вы не хотите видеть водки? Вот она!
Карташев швырнул бутылку за фортку.
– Вы не хотите, чтоб я пил? даю вам честное слово, что не буду... Вы хотите, чтоб я шел к доктору? Иду! Вы, наконец, с дороги хотите чаю, кофе? Сейчас все будет.
Дядя стоял растроганный и, качая головой, шептал удрученно-ласково:
– Дурень ты, дурень...
Карташев вдруг бросился на кровать и, безумно рыдая, уткнулся головой в подушку.
– Тёма, Тёма, Христос с тобой... дитятко мое дорогое!
Дядя ловил его голову, целовал ее, и слезы текли по его щекам.
– Я изболелся, - рыдал Карташев, - я изболелся... Я измучился, все порвалось во мне... все живое рвется, рвется... А-а-а...
Это были вопли и крики такого страдания, такого отчаяния, какое не требовало объяснений и было понятно доброму, маленькому, с большим рябым лицом человеку. Он сам плакал горько и жалобно, как плачут только или дети, или очень добрые, с золотым сердцем люди.
Они были у доктора, и старик доктор, осмотрев Карташева, долго качал головой.
– Организм ослаблен. Здесь в Петербурге оставаться немыслимо... на юге, конечно, может быть... Во всяком случае, не теряя времени надо уезжать.
Выйдя от доктора, Карташев, мрачный и упавший духом, заявил дяде:
– Я не поеду никуда, а тем более к матери.
– Умрешь.
– Умру, - глухо, безучастно повторил Карташев.
Дядя ушел и обдумывал, как помочь новому горю. Приехав домой, он послал срочную телеграмму сестре. К вечеру получена была на имя Карташева следующая телеграмма:
"Если Тёма не хочет маминой смерти, он немедленно приедет. Наташа".
Карташев повертел телеграмму и мрачно произнес:
– Еду...
Послали телеграмму о выезде и приступили к сборам. Выкупили вещи, часы. Тысячи в три обошелся этот год, и еще рублей триста истратил дядя на выкуп вещей, уплату долгов. Он только качал головой. Перед отъездом дядя пожелал, чтобы Карташев свез его к Казанской божией матери.
– Лучше сами поезжайте: я ведь неверующий... хотя и молюсь... прибавил Карташев, подумавши.
– И молись: сегодня не веришь, завтра не веришь, а все-таки придет твой час.
– Пожалеет наконец господь?
– Пожалеет.
Дядя настоял на своем, и Карташев поехал с ним в Казанский собор. Там под громадными сводами звонко отдавались их шаги, и дядя, с большим вытянутым лицом, испуганно спрашивал племянника:
– Тёма, где икона?
Карташев оглянулся и показал на одну из икон.
Дядя, запасшийся целым пучком свечей, подошел благоговейно к иконе, поставил свечи и, стоя на коленях, стал читать молитвы.